Анастасия Ермакова. Роман «ПЛАСТИЛИН»

 

                                    Пластилин

Что это такое — сиротство в России? Они, дети из детских домов, брошенные матерями, не выбирали свою судьбу, они — лишь куски податливого пластилина. Хочешь — лепи святого, хочешь — бандита. Найдутся ли для них руки любящие и отогревающие? Получится ли у героини «вылепить» из приёмыша нормального человека или травма осиротения при живых родителях окажется непереносимой?.. И как героине, погружённой в бытовую неразбериху и экзистенциальный хаос, найти в себе силы нести тот груз, который она сама на себя взвалила?

 

 

Мы предлагаем вам небольшой фрагмент из этого романа.

 

 

… О том, чтобы пристроить на территории интерната Дурынду, долго договаривались с директором Тамарой Львовной, тощей, с хищным лицом, в кудрявом голубом парике. Мы сразу прозвали ее Мальвиной на пенсии. Тамара Львовна затребовала справку из ветлечебницы и оговорила ежемесячный взнос на содержание и кормление собаки, вносить который волонтеры немедленно согласились, хотя на деньги эти можно было прокормить двух взрослых упитанных мужиков. Зато как радовались наши подопечные! На прогулке окружали будку, большеголовые и улыбчивые, нагибались, отталкивая друг друга, заглядывали внутрь и звали: «ЫУ! ЫУ!» Дурында нехотя вылезала, к ней тут же тянулись гладящие и галдящие руки. Они ласкали собаку и ласкались сами об ее теплую, с медным отливом шерсть. Те дети, кому не хватало места возле Дурынды, гладили будку, будто теплого доброго друга. Собака терпеливо сносила эту густую и липкую, смолянистую любовь. Стояла, как беззащитный теленок посреди поля, мучимый привязчивыми слепнями. Виляла хвостом, время от времени лизала протянутые к ней руки, пахнущие детским снегом, и улыбалась. Иногда, если кто-то из ребят намеревался ткнуть ей палкой в глаз, незлобно рычала, уворачиваясь.

Дауны счастливы, ибо никогда не надкусывали яблока с древа познания добра и зла, они так навсегда и остались в раю неведения, живут бесхитростно и безгрешно, с чистым сердцем, привязываясь мгновенно и навсегда к человеку, полюбившему их. Как дворняги.

В земном раю-интернате пахнет не диковинными цветами, а хлоркой, в столовой — сложной смесью запеканки и капусты. Штукатурка отслаивается от стен, на потолках после каждого дождя появляются все новые рыжеватые орнаменты, в туалетах всегда холодно — открыты настежь окна — и периодически отсутствует туалетная бумага, краны подтекают, сиротливо брякнет обмылок в большой мыльнице, похожей на сталактитовую пещеру, с давними, будто окаменевшими желто-коричневыми наростами, оставшимися от прежних кусков. В четырёхместных комнатах-палатах стоят металлические койки с продавленными сетками. На каждой тощий матрас, шерстяное, похожее на то, какие выдают в поездах, одеялко, плоская унылая подушка с клеймом интерната, в которой вряд ли могла уместиться коллекция красочных сновидений. Возле каждой кровати стул и тумбочка, как в больнице. Штор на окнах нет, нет и тюля, висит просто белая тряпка, грубо сшитая из кусков отслуживших свое простыней. Через все стекло идет трещина, залепленная скотчем. Будто не поспевая за поворотом трещины, скотч морщится на ее изгибах, отступая чуть в сторону, то в одну, то в другую, но в итоге все же послушно следуя по намеченному пути. Окна здесь открывают только тогда, когда дети выходят на прогулку, из соображений безопасности, ведь откуда даунятам знать, что способности человека ограниченны и он не умеет летать?..

На одном из стульев сижу я. Это стул Лики, моей любимицы, прелестной двенадцатилетней девочки. На ней белая блузка, голубая плиссированная юбка, красные лакированные туфли. Эти вещи ей привезла я по предварительному согласованию с недовольной нашим, волонтерским присутствием Тамарой Львовной. Она вообще бы нас не пустила, пришлось припугнуть ее, дескать, я журналист, и, если она не разрешит нам посещение интерната, то напишу и опубликую такую статью, что интернатом непременно заинтересуются не только власти города Малоярославца, но и Москвы. Мальвина рассудила верно: лучше раз в месяц терпеть нас, чем быть под постоянным строгим надзором вышестоящих инстанций.

Открывалась дверь — и Лика подбегала ко мне стремительно, точнее — набегала на меня, как внезапная волна, и окатывала поцелуями: она никогда не тянулась к лицу, просто целовала то, что было перед ней: грудь, руки, мои длинные распущенные волосы. Наконец я наклонялась, и пухлые, всегда обветренные ее губы прилипали к моим, прилипали и замирали, словно боясь разрушить это теплое хрупкое соединение. Наконец девочка отстранялась и удивленно глядела на меня несколько секунд, морщила лоб, будто мучительно пыталась вспомнить что-то, но нет, не вспоминала, брала мою ладонь и прижималась к ней щекой, тихонько напевая-мыча какую-то песенку — слов не разобрать.

— Соскучилась, девочка моя? — я гладила ее по голове, чувствуя острый гостевой стыд: вот приехала и через пару часов уеду, к мужу и дочке, а Лике здесь жить, жить и жить, до самой смерти, а дауны умирают рано — немногие из них доживают до тридцати.

Лика тут же отзывалась, пытаясь просочиться в меня своей трудной речью, картавой и отрывистой, без пауз между словами. Но за полгода я привыкла к ней и различала практически все. Да, она соскучилась. И очень хочет конфет — привезла я конфеты? Сегодня солнце. Она хочет гулять. Когда я заберу ее отсюда? А подруга Кефирка заболела — лежит целый день.

Кефирка, пингвинообразная тринадцатилетняя толстуха с мучнистым лицом, лежала, отвернувшись к стене, и никак не отреагировала на мой приход. Кефиркой прозвали ее нянечки и воспитательницы за странную любовь к кефиру: на полдник она выпивала сначала свой стакан, после чего опорожняла все другие, стоящие на столах, ополовиненные, только пригубленные и вовсе нетронутые. От перекефиривания девочке становилось плохо, иногда ее рвало. Больше двух стаканов ей выпивать не разрешали — нянечки следили за этим и тут же выливали в раковину недопитое другими детьми. А если не досматривали — все повторялось.

Еще две однокомнатницы Лики, Соня и Вера, одиннадцати и двенадцати лет, смурные и диковатые, смотрели на меня издалека, никогда не подходя для поцелуев, а только за привезенными гостинцами — фруктами, конфетами и печеньем; украдкой, как зверьки, хватали их и отходили. Однако в забавах участвовали охотно. Я привозила игрушки своей пятилетней дочери, и они вполне годились для обитательниц интерната, ведь интеллект даже взрослых даунов приблизительно как у ребенка четырех-пяти лет. Мы складывали из кубиков слова МАМА, ПАПА, СОБАКА, КОНФЕТА, потом пробовали крупно и коряво писать их в альбоме; играли в настольные игры, бросая по очереди кубик и передвигаясь по красочному, разрисованному персонажами из известных сказок полотну: Вера всегда задумчиво останавливалась возле свирепой Бабы-яги, всерьез намеревающейся засадить в печь свой ужин — братца Иванушку, а Соня, наоборот, проносилась через все сказки без особого интереса, и только перед финишем, где прекрасная царевна с царевичем летят на ковре-самолете, зачарованно замирала и, пытаясь передать свой восторг, хватала меня за руку, показывала на картинку, бормоча что-то нечленораздельно и взволнованно. Моя Лика играла сосредоточенно и хмуро, будто решала сложную математическую задачу, расстраивалась до слез, если проигрывала, а если выигрывала, целовала сначала меня, потом игральный кубик, принесший ей победу. В игре участвовали все, кроме Кефирки; она сидела и смотрела в окно часами, почти не двигаясь и ничего не говоря, только иногда обволакивала нас своим бессмысленным и затяжным дождевым взглядом, будто опутывала невидимой, но прочной сетью. Девчонки на нее не реагировали, а я еще долго была спеленута этим взглядом; мне казалось, он устремлен в темный дородовой мир, где еще не было ее и где она вовсе не желала появляться, девочка словно заговаривала безжизненное пространство, заклинала его не производить себя, не соединять неведомые монады для зарождения новой, никому не нужной и не интересной жизни. Но ее никто не услышал. А может, и некому было услышать. Она должна была появиться на свет — и точка. Как и тысячи других, больных и брошенных своими матерями существ, пожизненно запертых в угрюмые интернаты и больницы. Если бы они могли выбирать, они, наверное, выбрали бы небытие, только кто спросил их? И кто спрашивает теперь — хотят ли они жить дальше?..