Оболенский

 

«7 + 2, Или Кошелек Миллера» — книга необычная. На первый взгляд, между ее частями нет ничего общего, нет магистрального сюжета, нет главных героев. Но вся «фишка» в том, что они подразумеваются. Большая история — за кадром, ее, как пасьянс, надо собрать, учитывая при этом, что от каждой открытой карты зависит итог. И это заставляет читать книгу внимательнее, искать точки соприкосновения. Но и каждая из маленьких историй — сама по себе самоценна и самодостаточна.
По словам самого Андрея Оболенского — «роман-пасьянс из девяти карт и джокера, с совершенно неожиданным финалом, фантасмагория, в которой есть и увлекательный сюжет, и хороший русский язык, интересные персонажи, и знакомые до боли интонации».

 

ISBN - 978-5-386-13331-3

Возрастная категория – 16+

 

Ну, а мы представим нашим читателям немного другого Андрея Оболенского — жесткого, если и романтичного, то лишь в той мере, в какой романтична вербализованная жизнь, силой таланта автора становящаяся реальной.

 

МАРИНА И ДИМКА

 

Тот день второй половины ноября виделся за окном плоской, почти мертвой картиной. Ничто не прорисовывалось в нем четко, только налипали бесформенные тени. День маячил заблудившимся перебежчиком на широкой в этом году пограничной полосе между осенью и зимой. Зима была много ближе, Марина надеялась, что день метнется туда, прихватит заодно и ее. Но, судя по осклизлому теплому утру, все складывалось по-другому. Серость неба лепила мокрые, распадающиеся в полете хлопья, они ложились на бесцветную землю и бледных людей отвратительной крупитчатой жижей.

А дома было сухо и душно. Марина, привычно спеша, одевалась в своей комнате, прикидывая, куда податься сначала, чтобы собранных денег оказалось в итоге как можно больше.

Дверь открылась, в проеме возникла крупная фигура матери в розовой ночной рубахе. Мать стояла, сложив под грудью руки, молчала.

— Доброе утро, мам, — сказала Марина и потянулась за свитером.

Мать не ответила, только поджала губы. Провела рукой по стене справа, нащупала выключатель, зажгла свет, сразу уничтожив обманчивый уют, выявив убожество и кричащую бедность жилища. Двуспальный матрац со скомканным бельем и плоской, как блин, подушкой в серой наволочке, когда-то полированный стол с разводами и пятнами, на котором стояла чашка с отбитой ручкой, рябая от множества прилипших сухих чаинок. Окно, занавешенное прозрачной от старости шторой. У входа в комнату — древний коричневый стул с круглым треснувшим сиденьем.

— Что, мам? — спросила Марина, застегивая черную юбку. — Погаси свет. Тошно все это видеть.

Мать криво усмехнулась, подняла руки, большие отвисшие груди колыхнулись под рубашкой. Собрала за спиной длинные седые волосы, перекинула их через правое плечо вперед и снова застыла, холодно глядя на дочь.

— Ты опять уходишь, — скрипуче, почти не разжимая губ, произнесла она. — Ты вчера обещала…

— Ну, мам… — Марина запнулась. — Ты же знаешь, что денег все еще мало, а я на Донском кладбище договорилась, оттуда гнать не станут.

— Ты обещала.

— Обещала… Я знаю, ты думаешь, что это стыдно — побираться, но все равно больше получается, я и так в трех офисах по вечерам убираюсь, а целый день свободен. Бывает, что за три часа больше подадут, чем за неделю уборок выйдет. Я должна, должна, а ты не понимаешь. Сегодня среда, Димку навестить можно… ты бы сама поехала, да к нему не пустят, а он в окошко помашет. Хоть внука увидишь. Знаешь, как он мне улыбается?

Когда Марина произнесла последние слова, мать сильно сжала веки, так, что по лбу сверху вниз побежали крупные морщины, а от глаз брызнули к вискам стрелки мелких. Она покачнулась и опустилась на скрипнувший под ее тяжестью увечный стул. Закрыла лицо толстыми отечными пальцами. Марина непонимающе посмотрела на мать. Подумала: «Как странно, последние месяцы она совсем не говорит о Димке, а ведь так любит его, знаю. И не съездила к нему ни разу. Прекрасно понимает, сколько надо денег собрать на операцию, видит, как я в лепешку расшибаюсь, хоть бы с пенсии чего-нибудь откладывала, так ведь нет. И молчит, молчит целыми днями. А мне вон, — кровь неожиданно прилила к лицу, и стало мучительно стыдно, — мне вон переспать пришлось с этим охранником на кладбище, чтобы не гнали и не били. Господи, какой он противный, и как мерзко было вот так, с незнакомым, я даже имени его не знаю».

Мать сидела в той же позе, словно окаменев, и неожиданная злая обида окатила Марину.

— Я пошла, — ледяным тоном сказала она, подхватила сумку и нарочно громко хлопнула дверью. На улице обида быстро растворилась в сырости. Марина подумала, что увидит Димку, и улыбнулась. Про себя.

Она вышла из метро на «Добрынинской» — до главного корпуса большой больницы, где лежал Димка, всего-то пять минут пешком. Марина подумала, что могла бы сначала позвонить сыну. Но их мобильники давно отключили, телефоны — непозволительная роскошь, да и кроме сына звонить некому, все подруги потерялись. Марина сама потерялась в болезни Димки и в бешеной, не оставляющей времени на что-то другое гонке за деньгами. Она чувствовала себя счастливой только вечером, и то недолго, когда возвращалась домой, не раздеваясь, проходила мимо матери в комнату, запирала дверь и, вынув из кошелька заработанное за день, перекладывала купюры и даже монеты в целлофановый пакет. Его она прятала от матери каждый раз в другое место, хотя знала, что та не будет копаться в ее комнате, а тем более брать деньги, и всегда удивлялась, почему поступает так. Для себя оставляла совсем немного — на скудную еду, матери не давала ничего. Одно время крутились в голове дурные мысли пойти на панель — тридцатилетняя Марина была красива, несмотря на то, что последний прожитый год эту красоту потер основательно. Пропала уверенность в глазах и толика надменности, которые делают любую женщину красивой. Но мысли о панели крутились. Спасла одна приятельница, иногда подрабатывающая таким образом. Марина подозревала, что не от бедности это, а по склонности. Приятельница дала детальные консультации, как и что — в смысле что можно, а чего никак нельзя, дабы не попасть в рабство к сутенеру, а остаться вольной индивидуалкой. После разговора с отвратительными подробностями Марина поняла, что через себя не переступить. Во-первых, противно — при одной мысли к горлу подкатывала тошнота. А во-вторых, она, поговорив с приятельницей, четко поняла, что этот путь ведет в никуда, а свернуть с него, раз вступив, не получится. Вот и ходила первое время с раскрашенным плакатиком и фотографией Димки между машинами в пробках. Одевалась в изношенные тряпки, черный платок опускала ниже носа. Но на дорогах подавали вяло, смотрители секторов, на которые, оказывается, была поделена вся Москва, заметив, прогоняли, один раз побили даже, когда стала по неопытности качать права.

С тех пор Марина побиралась по кладбищам, там нравы были мягче и подавали больше, особенно в церковные праздники. Но и там гоняли, пока к ней не пригляделся на Донском кладбище какой-то охранник. Он открыто, называя вещи своими именами, предложил переспать в обмен на постоянное место почти у самых ворот и спокойные четыре часа в день. Марина подумала и согласилась, тем более что мужик клятвенно обещал не приставать больше. Это самое «переспать», названное другим словом, и произошло поздним вечером в душной комнатушке, спешно и очень постыдно. Однако охранник слово сдержал, товарки больше не прогоняли, а сам он не лип, проходил, не замечая. Марина так и не узнала, насколько ей повезло: могли пропустить через всю охрану, а то и низшему персоналу, могильщикам, отдать, среди них уж точно много охотников нашлось бы. А дальше светил Марине тот самый путь в никуда с очень быстрой гибелью в конечной его точке. И закопали бы ее без гроба в самом глухом углу кладбища в общей могиле, о которой была прекрасно осведомлена полиция и которая по документам числилась как резервный участок для захоронений на случай чрезвычайной ситуации.

Марина привычно срезала путь от метро до больницы, пройдя небольшим сквером, где никогда не бывало людей. Так же привычно промочила сапоги, дорожки никто не убирал от мокрого снега. Московские гастарбайтеры любили тепло и работали в основном летом, зимой же прятались по своим углам или сваливали на историческую родину. Марина пролезла сквозь дыру в металлическом заборе, называемую «родительской». Чтобы в неурочное время попасть на территорию больницы, надо было миновать охрану, которая требовала сто рублей, вот многие и пользовались «родительской дырой», — администрация смотрела сквозь пальцы.

«Жаль, что к Димке давно не пускают, — подумала Марина. — А я особо и не пыталась к нему прорваться, — вдруг пришла мысль. — Интересно, почему?»

Но об этом думать не хотелось, поэтому она поспешила к главному корпусу. Димкино окно находилось на пятом этаже слева; кроме него в палате лежали еще пять или шесть детишек. Марина привыкла к тому, что Димка на минуту открывал окошко, высовывался и, улыбаясь, махал ей. Сын все время казался ей разным, она даже не всегда узнавала его, думая, что и немудрено, — давно не видела вблизи. Марина подошла к левой половине корпуса и стала ждать. Странно, Димкино окно сегодня было плотно зашторено. «Не случилось ли чего?» — с тревогой подумала Марина, но и эту мысль отогнала, она вообще за последнее время привыкла отгонять неприятные, ненужные, а более всего — странные мысли, которых приходило немало. Она подождала полчаса и все же решила войти. Внутри корпуса на первом этаже дежурила хорошо знакомая медсестра.

— К Диме Агееву из третьей онкологии снова нельзя? — робко спросила она.

— Нельзя, милая, нельзя. — Лицо медсестры стало вдруг печальным, взгляд уплыл в сторону, она смотрела вдаль мимо Марины. — Карантин у них, надолго, милая, а лечащий в отпуске. Ты приходи через неделю, а лучше через месяц, он как раз и будет из отпуска, поговоришь.

Марина кивнула. Но решила о Димке не расспрашивать, знала, что бесполезно, да и время поджимало. «Ничего, приду в понедельник, — подумала она, — хоть снизу на него погляжу».

На кладбище Марина опоздала. Это означало потерю как минимум ста рублей и расстроило ее больше, чем то, что сегодня не удалось увидеть Димку. День оказался явно неудачным — дождь лил совсем уж безбожно… остальные нищие кто ушел, кто перебрался к храму в надежде хоть немного постоять под укрытием. Почти не подавали, а тут еще намокла картонка с фотографией Димки, прохудился целлофан, надписи, сделанные фломастером, расплылись. Но Марина мужественно отстояла свои четыре часа, все равно к шести надо было ехать на Полянку убирать офис, не возвращаться же на час домой. «Слава богу, там есть во что переодеться, а пока буду убирать, мокрое высохнет. И бутерброды вчерашние остались», — подумала Марина.

Она вернулась домой около восьми, успев промокнуть до нитки второй раз на дню. Мать смотрела телевизор, сидя в кресле. Не поднялась, только полуобернулась, глянула на Марину, буркнула:

— В холодильнике картошка вареная и два яйца вкрутую. Поешь.

Марина кивнула, пошла в свою комнату переодеваться. Мать приглушила телевизор, ворочалась в кресле, вздыхала. «Почему так получается? — Марина посмотрела на мать через открытую дверь и стала раскладывать на батарее мокрую одежду. — Почему здорового Димку все любили, а теперь, когда надо забыть обо всем и спасать его, никому это не нужно. Господи, только бы она не затеялась меня жалеть. Хотя давно не жалеет, молчит и смотрит так… зло. Будто ненавидит. Сидела бы себе у телевизора, а то ведь придет сейчас, встанет как памятник и будет стоять целую вечность. Не прогонишь ведь».

Марина угадала. Мать прошаркала к ее комнате и, как утром, замерла в дверях. Только накинула халат поверх ночнушки, которую, кажется, и не снимала. Марина молча надела старенькую пижаму, поправила простынь на матраце, взбила как могла жесткую подушку.

— Я тебе белье чистое приготовила, — неожиданно мягко сказала мать. — Вон, на стуле лежит. Погладила. А ты постели.

— Спасибо, мам. Я завтра постелю. Устала очень. А грязное сама постираю.

— Когда стирала-то последний раз, — проговорила мать, вроде бы про себя. Потом вздернула подбородок резко вверх, посмотрела на Марину. — И скажи мне, доченька, — неожиданно высоким, с издевательскими нотками голосом проговорила, нет, будто пропела она, — и скажи мне, доченька, сколько же это будет продолжаться?

— Что? — удивленная переменой тона, спросила Марина, присев на край матраца.

— А вот то, доченька… — протянула мать. — Долго ты будешь мучить себя и меня, побираться, голодать? Мы живем на мою пенсию вдвоем, ты ни копейки не даешь, все прячешь, сколько еще терпеть? Я думаю так: ты прикидываешься, чтобы денег скопить и меня, старую, из дома выкинуть, а сюда привести кого…

— Ты что, мама, — побелевшими губами прошептала Марина. — Ты что говоришь? Когда Димка после операции оклемается, выздоровеет совсем, все изменится, мы заживем…

— Да никогда твой Димка не выздоровеет, и операции никакой не будет, он умер, умер, а ты рехнулась! Или вправду дуру из меня строишь, почем я знаю, где ты бываешь, чем занимаешься и откуда деньги!

— Как умер? — прошептала она. — Когда?

— Да три месяца назад, ты не в себе стала, когда он заболел, у всех денег занимала на операцию, только не давали почти, знают люди, что не поможет операция и деньги не вернутся. А когда похоронили, совсем спятила, забыла все, думаешь, что он живой.

— Ты врешь, врешь, врешь! — завизжала Марина. — Он умрет, только если я сама умру, а ты никогда не любила его, гадина!

Марина рухнула на матрац лицом в подушку, зарыдала, сотрясаясь всем телом.

Мать бросилась к ней, неожиданно сильно схватила за плечо и повернула на спину.

— Нет, ты слушай, — заорала она Марине в лицо, — слушай, что я говорю! С тебя спроса нет, ты сумасшедшая, но я не могу так больше, все продали, живем как алкаши конченые, а ты деньги в свой пакет складываешь! Кто знает, сколько мне осталось, я тебя вырастила одна, во всем себе отказывала, я что, права не имею в покое дожить? Поесть вкусно, платье новое купить? Я не совсем старуха еще, а ты меня выжить хочешь со света, знаю! Или чтоб я прислугой при сумасшедшей дочери померла? Не будет этого, знай! И у жалости есть край, жизнь у меня одна, она моя, не чужая!

Марина вдруг успокоилась и глянула в темные, совсем незнакомые сейчас глаза матери. Спокойно, четко выговаривая слова, сказала:

— Денег ни копейки не дам, знай. Но и у тебя брать не буду ни гроша. Если не хочешь меня видеть тут, буду ночевать, где придется. Но на лечение сыну накоплю. А Бог твои слова слышал, воздаст за них.

— Ты меня Богом не стращай, мне простится! Я всю жизнь на других горбатилась, только запомни, что я сказала тебе. Говорят, если человека ударить, он выздоравливает иногда. Может, и ты выздоровеешь.

— Уходи, я спать буду, устала, — сухо и спокойно ответила Марина. — Ты весь день телик смотрела, а я под дождем мокла. Так что иди. И забудем твои слова.

Она сразу погасила свет и проспала мертвым сном до трех часов. В три будто подбросило. Марина встала, подошла к окну. По-прежнему падал снег, но крупными хлопьями, не таял в воздухе, ложился на землю. Темный двор был безлюден; на снег будто накидали черные цепочки следов, исчезающие под ровно падающими хлопьями.

И Марина все вспомнила, нет, все увидела в бело-черном, контрастном пространстве двора. Пространство быстро трансформировалось, являя Марине картины давнишних и совсем недавних событий, часть которых она хорошо помнила и о которых часто думала. Но были и начисто стертые из ее памяти, все — связанные с Димкой. Вот она гуляет с ним, сначала он, трехлетний, важно идет рядом, потом вдруг вырывает руку и бежит к машине, медленно въезжающей во двор, кричит что-то, Марина мчится за ним и тоже кричит. Вот они в цирке, Димка громко ревет, увидев льва, Марина терпеливо объясняет ему, что лев за решеткой и рядом дядя укротитель, но Димка не успокаивается, пока Марина не сует ему пакет с сахарной ватой, и он, как хомяк, набивает ею рот и уже с интересом следит за прыгающими по тумбам львами. Вот день рождения, Димка в полосатом костюмчике и галстуке; а вот он в постели, — Марина читает ему забавные и страшноватые сказки Ремизова, без которых он не засыпал года два. А вот… Марина вздрогнула и прижалась лбом к холодному стеклу, вдруг захлебнувшись накатившими слезами. Морозовская больница, морг, «скорая», два санитара и кучка людей: она, Марина, в темном платке, мама, несколько подруг. Потом — Хованское кладбище, гроб, обшитый голубой материей; храм, жирный румяный батюшка, гнусаво поющий непонятные слова… комья земли, бугорок могилы и жестяной крест, желтая глина на туфлях, мама, рыдающая навзрыд и кричащая в яркую голубизну неба, снова она, Марина, ее хотят увести, но она рвется назад, к могиле и кресту, на котором черной краской написано «Дима» и больше ничего, она захотела так, пока не будет памятника. Пьяные поминки, когда она впервые напилась до рвоты и горланила песни, а потом было ужасно так, как не было никогда в жизни, и, чтобы исправить хоть что-то, она забыла все, написав новую историю…

Череда картин кончилась быстро, остался лишь свет фонарей, и Марина отшатнулась от окна. Там, внизу, по-прежнему темнел двор и стояла унылая ночь поздней осени. Марина вытерла слезы. Накинула халат, достала из-под стопки книг целлофановый пакет, вышла в большую комнату. На диване, шумно дыша и захлебываясь дыханием, спала мать. Марина подошла к ней, погладила по волосам. Положила пакет на стул у маминой кровати. Открыла дверь и стала спускаться по лестнице. Как была, в халате, вышла во двор и побрела к улице. Кругом пустота — ни машин, ни людей. Тротуар показался Марине узким, она вышла на середину пустой улицы и медленно двинулась по ней. «Как жарко, — подумала она, — жаль, что купальник не надела, не помню, где он валяется, в комнате такой бардак. Но плевать». Марина скинула халат и побрела дальше. Снег, и так мокрый, быстро таял на ее горячей коже, тело блестело в свете фонарей. Некому было остановить ее, накинуть пальто, да и надо ли? — кто мог видеть Марину, кроме уже не верящего в нее Бога, потерявшего рабу свою, наверное, навсегда…

 

* * *

Ольгу Васильевну встретил молодой жизнерадостный врач в белоснежном халате и смешной, сдвинутой на затылок шапочке. «На одного актера в “Интернах” похож, определенно», — подумала Ольга Васильевна, пожимая неожиданно протянутую доктором руку.

— Я хотел бы сказать несколько слов о вашей дочери, — деловито заговорил доктор. — О… Марине Юрьевне, — добавил он, заглянув в блокнот. — Прежде чем вы подниметесь к ней в палату. Присядьте, пожалуйста.

Они сели на неудобные кресла, стоящие около низкого столика с потрепанными глянцевыми журналами и одинокой увядшей гвоздикой в белой вазочке.

— Я обязан проинформировать вас, — доктор снова заглянул в блокнот, — Ольга Васильевна. Лечение вашей дочери почти закончено, нам удалось добиться полного выздоровления. Хотя вероятны определенные неожиданности, у нас много молодых докторов, а психиатрия, знаете ли, штука такая… Тем не менее вашу дочь трижды консультировал профессор Лавренев, ее случай показался ему интересным — вам повезло. Бредовое состояние мы сами купировали быстро, невротические симптомы и навязчивости еще быстрее, — он улыбнулся. — С амнезией было труднее, но ее причина — шок, поэтому лечение пошло успешно. На днях состоится комиссия, где будет принято решение о переводе на домашний режим. Марина… э-э-э… Юрьевна сможет вернуться к полноценной жизни, работать, мы рекомендуем только в течение нескольких месяцев посещать нашего психолога. Прием каких-либо поддерживающих препаратов не показан, здоровый образ жизни и меньше стрессов. Я извещу вас о дне выписки и дам рекомендации, как вам следует вести себя с ней.

— Спасибо, доктор, — выдохнула мать. — Спасибо… Мы выдержим, девка-то молодая, красивая, может, и найдет кого… Может, все и впереди. Мы выдержим, доктор.

Лицо врача профессионально выразило понимание вкупе с сочувствием.

— Вы можете подняться в палату. Время посещений до семнадцати.

Ольга Васильевна оставила пальто в раздевалке и поднялась на четвертый этаж. Марина в одиночестве сидела в холле у телевизора. Увидев мать, вскочила, бросилась к ней, обняла. Выглядела Марина прекрасно, исчезли бледность, заостренность черт, другими стали глаза.

— Здравствуй, мам, — поцеловала мать в щеку. — Ты как? Я тебя ждала завтра.

— Доктор позвонил, — мать присела на стул. — Сказал, что тебя скоро выпишут. Комиссия какая-то будет, я не поняла, и выпишут. Пообвыкнешься дома, я ремонт сделала небольшой, мебелишку прикупила в «Икее», да я тебе говорила, кажется.

— Говорила. Ты у меня молодец. Знаешь, ко мне Юрка Савельев приезжал, ну, одноклассник мой, ты его должна помнить, в школе влюблен в меня был.

— И что же? — мать постаралась не выдать волнения, — что сказал?

— Да так, потрепались, — Марина отвернулась, чтобы скрыть улыбку.

— Ну и не надо, не говори, молчи, сглазишь, — зачастила мать. — Ты вон какая стала, красотка прямо у меня. Домой вернешься, откармливать тебя буду, заботиться, а ты подруг всех обзвонишь, в гости пригласим, пирогов испеку. Димку не вернешь, а жить надо, — осторожно бросила мать пробный камень.

— Да, жить надо, куда денешься, — отозвалась Марина. — Мы и живем, кто как может.

Мать уловила в словах Марины еле заметную горечь, но значения не придала, слишком естественно вела себя дочь и слишком хорошо выглядела.

Они поболтали еще минут пятнадцать о том и о сем, мать посмотрела на часы, всколыхнулась и, приговаривая: «А я тебе тут вкусненького принесла, вот дура старая, забыла, так и утащила бы обратно», — стала выкладывать на стол коробочки и свертки, потом передумала, снова сложила все в пакет и отдала Марине.

— Чего выкладывала? Забирай с пакетом, только в холодильник положить не забудь.

— Ладно. Пойдем, провожу тебя, мам.

Они прошли по коридору. У лифта мать нажала кнопку вызова и обняла Марину.

— Ты иди, иди, доченька, а то простудишься, холодно тут.

Марина повернулась и пошла в отделение. Остановилась у двери и посмотрела на мать. Лицо ее вдруг стало хитрым, глаза заулыбались и заискрились.

— Мам, а, мам, — позвала она.

— Что, доченька?

— А ты завтра поезжай к Димке в больницу, навести его, ладно? Вдруг меня не выпишут. А он сколько уже времени один… Навести, прошу тебя, мам…