И жизнь твоя

В книге «И жизнь твоя, как повесть без конца» два автора — Леонид Исаенко и Сергей Кардо. Совершенно непостижимым образом они не мешают, а дополняют друг друга, словно бегут в одной команде эстафету.

И дело даже не в том, что один автор сменяет другого хронологически — за событиями 40-ых и 50-ых, описываемых в повести Леонида Исаенко «Последнее лето детства», следуют повесть и рассказы Сергея Кардо, в них жизнь уже 60-ых, 70-ых, а все больше уже почти наших дней. Ну что там для поколения какие-то десять-пятнадцать лет — одно мгновение…

В книге много яркого юмора и тонкой иронии. Иногда очень смешная, порой грустная, пронзительная, их проза однозначно лишена скуки. И нарочитости. Ну, разве что совсем чуть-чуть, в пределах возможного, а скорее необходимого. Потому что это в первую очередь хорошая литература, и только во вторую все остальное.

Они оба пишут о себе. Но, удивительное дело, про нас всех, живших тогда и живущих сейчас, гораздо больше. У Игоря Яркевича есть такое выражение — «гид по семидесятым годам». Про этих авторов точнее не скажешь. Просто у них написалось не только по семидесятым.

 

Сергей Кардо в прошлом инженер, научный сотрудник очень сильно закрытого НИИ, специалист по атомной энергетике. Леонид Исаенко — океанический ихтиолог, всю жизнь проработал научным сотрудником научно-исследовательского института морского рыбного хозяйства и океанографии в Керчи. Двенадцать лет «чистого моря».

Слова «начало» и «ученичество» логично определять в одну парадигму. Но у нас не этот случай. Какое уж там ученичество… Зрелая талантливая проза. Ну, действительно, начинают печататься чуть позже, чем это обычно бывает. Так ведь знаменитое булгаковское «рукописи не горят» многим попортило крови. «Уж сколько их упало в эту бездну, разверзтую вдали!» Как же это не горят? Очень даже!

Нам, читателям, просто повезло, эти рукописи не «сгорели».

Они действительно гиды по прожитым страной этим шестидесяти годам, а гиду не положено врать даже в мелочах. Они и не врут. Но умудряются делать это еще и талантливо.

Книга поступит в продажу во второй половине июня нынешнего 2017-го года.

 

 

Предлагаем вниманию читателей две главки из повести Леонида Исаенко «Последнее лето детства»

 

Я — МАЛЬЧИК!

О том, что я мальчик и мне надо соответствовать своему статусу, я узнал от Людки Рахманенко. Случилось это ещё до войны.

— Иди погуляй, — мама открывает дверь и выпускает меня во двор, — пока мы с отцом соберёмся, только далеко не уходи и к лодкам не приближайся, мы быстренько, подожди нас...

Я стою на верхней ступеньке крыльца — вымытый, причёсанный и наряженный, ощупываю украшающий темя ненавистный бант.

— Мам, можно я его сниму? — безнадёжно спрашиваю у мамы.

— Ни в коем случае, мы идём в гости! Вот сходим, тогда и снимем, — мама несколько секунд любуется своим белокурым кудрявым сыном с голубым бантом.

Она так хотела девочку… Потом, через два года после меня, мама родила сестренку, но она умерла совсем маленькой от дифтерита. Накупили платьев, я их потом донашивал.

Приходится украшать сына.

Я оглядываюсь, чем бы заняться?

— Смотри, к лодкам не ходи!

Лодки просмоленные, я обязательно вымажусь и бант непременно потеряю. А мы ведь идем в гости.

На соседнем крыльце стоит Людка и задумчиво клацает большими портняжными ножницами, её мама — модистка. Нас, детей, в крошечном рыбацком поселке на берегу Азовского моря двое.

— Ты пацан или девчонка? — сердито спрашивает меня Людка.

Я соплю, соображая.

— Пацан…

— Какой ты пацан! У пацанов бантов не бывает, и волосов кучерявых. Значит, ты девчонка, — заключает коварная Людка. — Вот если тебя постричь, тогда ты сразу будешь пацаном.

И для убедительности клацает ножницами…

Людка уже большая, она ходит в школу в соседний Казантип, а осенью пойдёт аж во второй класс! И конечно лучше знает, чем пацан отличается от девчонки…

Мы идём к берегу к неудержимо манящим свежепросмоленным чёрно-лаковым рыбацким байдам, истекающим на солнце радужными каплями смолы.

— А ты умеешь?

— Чего тут уметь? — очередной цокающий звук, малиновая головка татарника падает в траву. Потом туда же летит другая, за ней подвернувшаяся под руку ромашка, сиреневая метёлка шалфея. — Мамка же стрижёт, я видела…

— Ну, давай, — вытирая испачканные смолой руки о нарядную рубашку, соглашаюсь я и усаживаюсь на пододвинутое Людкой перевёрнутое вверх дном ведро из-под смолы.

Первым пал жертвой Людкиного умения половой признак — бант с густым клоком моих кудряшек.

— Ты его положи на байду, я мамке отдам, а то она заругается…

Скоро песок устилается клоками только что вымытых и тщательно причёсанных золотых моих локонов.

— А ты знаешь, откуда детишки берутся? — за делом развлекает и просвещает клиента парикмахер, делясь со мной недавно узнанными тайнами деторождения. По малолетству я ещё не задумывался над такими глобальными проблемами.

— Не-а…

— Пацанов в капусте находят, а девчонков аисты приносят! Правда меня отец в сетку поймал осенью, на путине хамсовой, аисты уже улетели. Я, когда вырасту, свяжу себе сетку и много-много детишков наловлю…

— Где ж они там в капусте? Я не видел, а то бы себе брата нашёл.

— Вот дурачок, они же маленькие как микробы, их только взрослые могут найти.

— А ты микроба видела?

— Как же его увидишь! Они такие… вот та-акусе-енькие, их под ногтями в грязи сто тысяч миллионов живёт, нам учительница говорила.

Пока Людка вдохновенно клацает ножницами, я озадаченно рассматриваю свои чёрные вымазанные смолой ногти: «И у меня тоже живут?»

— Нет, у тебя там смола, а у них от смолы лапки слипнутся и глазки склеятся, — Людка отстраняется и довольно оглядывает мою кострюбатую, по-бараньи клочками выстриженную голову. — Ну вот и всё.

Смоляными руками я ощупываю голову, та в самом деле подстрижена.

«Теперь маме бант не нацепить», — радуюсь я.

Потом мы с Людкой плыли на лодке, ловили рыбу и детишек, ветерок приятно овевал мою стриженую голову, совсем не то, что с бантом.

— Сы-ыно-ок! — слышится голос мамы, отрывая нас от упоительной игры. — Ты где там? Иди домой…

Я с трудом отдираю от себя ведро, потом руки от ведра, вытираю их о рубашку-матроску. Пора порадовать маму… Чтобы её удивить, я осторожно выглядываю из-за угла сарая и встречаюсь с ней взглядом.

—Т-ты кто? — растопырив глаза, огорошено спрашивает она у чумазого чертёнка, не узнавая в нём своего ангелочка сына.

— А я бантик сохранил, — протягиваю я теряющей сознание маме смятую чёрную тряпицу с клоком таких же чёрных слипшихся волос.

— Я же тебе говорил, не надо ему бантик привязывать, пацан он…

Потом меня долго отмывали керосином от смолы и мылом от керосина. В гости мы опоздали очень сильно…

 

… Мы с мамой идём в больницу к доктору Лыскову. У меня в очередной раз болят уши, накупался, нас обгоняет соседка — цокотуха Майка.

— Здрасьте, тётя Галя, — вежливо здоровается она с моей мамой, зыркнув на меня, — а я за хлебом бегу, — и сворачивает на улицу Володи Дубинина.

Мама смотрит вслед Майке.

— Хорошая девочка, нравится тебе?

Я смущаюсь, отворачиваюсь и краснею…

 

НУДИСТСКИЙ ПЛЯЖ

О том, что он какой-то нудистский, никто, понятно, не говорил, да и слова-то такого, скорей всего не знали. Тот пляж был лечебным.

Пляжи, на которых мы были до этого, назывались Лузановский, Аркадия, ещё какой-то, а сегодня мы ехали наконец на Куяльник, лечебный одесский пляж, разговор о котором шёл со дня приезда. А что он лечит, я пока не знал, когда разговор заходил об этом, женщины переходили на шёпот и междометия…

Зачем мать меня туда потащила? Не иначе как для расширения кругозора...

Мы ползём в трамвае № 15, и мать с тётей Лидой ведут скучные курортно-медицинские разговоры, иногда шепчутся, тогда моё ухо механически отмечает, что какой-то Тамаре они здорово помогли, родила хорошего мальчика, три шестьсот. Мне уже почти четырнадцать, я понимаю, зачем мама едет на эти грязи, зачем мы вообще приехали в Одессу… А то у нас в Керчи на Чокраке грязь хуже! Но до Чокрака хоть и близко, всего около восемнадцати километров, однако добраться сложней, чем до одесского Куяльника.

Весь трамвайный вагон забит страждущими. Судя по разговорам, на Куяльник ехали заболевшие и желающие излечиться чудесными грязями со всего СССР. Грязи — говорилось с невероятным почтением, они были прямо живым существом.

Оказывается, Куяльник — конечная станция трамвайного маршрута. Тётя Лида здесь бывала, ведёт нас на самую-самую грязь! По невероятной жарюке, уже часов одиннадцать дня, приползаем на заветное местечко. По дороге встречаем чернющих людей, все они вымазаны с лица до самых пяток — лечатся.

Не сразу я разглядел, что весь разнополо-возрастной народ совершенно голый. Старухи, дородные тётки, женщины, девушки, девчонки и девочки… Противоположный пол был в откровенном меньшинстве.

Я дёрнулся было в сторону поползшего в город трамвая — уехать, но мама придержала меня, тут я понял — пути отступления отрезаны.

Мама с тётей Лидой стали раздеваться, предварительно отослав меня в сторону, метров за двадцать, за какой-то пушившийся полынком и жиденьким камышиком бугор, — иди, лежи там, только нос намажь, он у тебя заложен, мы тебя позовём.

Забывшись, укладываясь поудобней, приподнимаю над песком голову и упираюсь взглядом прямо в междуножие — чёрное мамино и рыжее тёти Лиды, которое она, начав с ближайших к нему окрестностей, намазывала грязью... Закрываю глаза и ныряю в спасительный песок, но даже при закрытых глазах отовсюду видится только эта постепенно зачерняющаяся, непроглядная рыжина...

Ни о каком моём раздевании не могло быть и речи, и так не знаю, какую позу принять, чтобы не было видно моего понятного всем страдания. Лежу носом в песок, мечтая об одном — поскорее отсюда выбраться и больше никогда не приезжать…

 

… Именно в места окрестные с Куяльником через пять лет приволокла меня судьба служить службу ратную. С наступлением тепла солдатики, улучив момент, сбегали в самоволку в ближайшие к пляжу заросшие бурьянами и кустами шиповника самые лечебные места помочь вылечиться страдающим дамочкам... О чём потом с красочными подробностями рассказывали после отбоя. Бывало, некоторым особенно везло, рассказы тех, кто лечил одну и ту же пациентку весь её отпуск, были невероятно живописны...

Оглядевшись и осмотревшись, осолдатившись, вероятно стал бы бегать помогать излечиваться и я, если бы однажды, дежуря ночью в казарме, не увидел результат таких процедур...

В одних трусах, не находя себе места и ни на что не обращая внимания, по казарме ходил солдат. Он постанывал и тихо матерился, постоянно почёсывая багряно-красные сочащиеся ранки, которых особенно много было на спине.

Иногда он останавливался, оттопыривал резинку трусов, рассматривал содержимое и сам себе говорил: «Вот дурак, вот дурак, и как теперь?» — запускал туда руку, с непонятным мне наслаждением чесал и чесал зудящее место.

— Что с тобой? — встав с табуретки, когда он проходил мимо, сочувствующе спросил я.

Солдат потерянно улыбнулся, мотнул головой куда-то в сторону...

— Не знаешь, что ли? Сифилис, — он снова запустил руку в трусы, замычал невразумительно. — У-у-м-мы, — если бы мог, он оторвал бы свою аппаратуру.

— Больно?

— Да не так чтобы очень, чешется, а как тут чесать! — стонал он.

Должно быть видя моё искренне сочувствие, он оттянул резинку, показав, как оно выглядит, чесальное место, предложил взглянуть и мне...

Выглядело отрезвляюще…

Так моё неуёмное молодое желание поучаствовать в лечебных процедурах было отбито напрочь. Но не отвратило насовсем...

 

... А пока, не в силах поднять голову (и всё же поднимаю — куда денешься?) рассматриваю пленительную наготу женщин. Со всех сторон, под любым ракурсом, голова открутится — откровенный ландшафт один другого прелестней и соблазнительней.

Вскоре я обратил внимание, что многие хотя и ходят нагишом, но почему-то совершенно не намазавшись чудо-снадобьем. Ну, разве где-нибудь символический мазок! Не лечатся, тогда зачем же? Зачем-зачем… да это был просто непредосудительный способ позагорать полностью, а заодно и показать себя всю, и что тут преобладало?

Мужчин что-то не видно. В подобной ситуации нам сложней… неуправляемый сознанием шлагбаум недвусмысленно сигнализирует о потребности… На ближайшем расстоянии парней ни моего возраста, ни старше совершенно не было, я оказался абсолютно один. Вдвоём-втроём хоть какая-то поддержка, всё-таки легче переносить такое испытание обнажённой стыдной красотой. Но никого.

Скоро девицы всех мастей обнаружили присутствие вроде бы подходящего по возрасту отрока и стали дефилировать в откровенной близости от меня: пожалуйста, любуйся, но позволь же и на тебя поглазеть!

Особенно часто мимо меня стали прохаживаться три разновозрастных подружки. Приобнявшись, они проходят столь близко, что осыпают песком то ноги, то голову, настойчиво намекают.

— Перевернулся бы, что ли? — не выдержав, первой хихикнула средняя.

— А то ничего не видно, — пропищала по виду двенадцатилетняя пичуга с едва начавшимся пробиваться пушком на лобке…

Старшая молча и подробно с головы до ног изучила меня, посмотрела в глаза — не хочешь, что ли, или мамы боишься?

Сделав ударение на «хочешь».

Я чуть не лопался от перевозбуждения и, в конце концов, лопнул-таки. Что делать? Единственный выход — спрятаться в воду и замыть следы стыда. Но не ползти же на животе?

Выбираю момент, когда девицы прошли мимо, вскакиваю и, ничего не видя, осыпая себя песком, перепрыгивая через телеса разнежившихся одесситок, бегу в спасительную воду. Но до того места, где можно погрузиться, надо скакать и скакать, вдобавок вода горячая и невероятно солёная, не то, что у нас в Керчи.

Выхожу из воды далеко в стороне, весь белый от соли, отряхиваюсь и бреду к своему лежбищу.

В общем, натерпелся я там стыдобища на всю жизнь. Такое испытание конечно не для четырнадцати лет.

Солнце уже склонялось к полынному глинистому обрыву лимана, когда, специально она так сделала, что ли, старшая из девиц, приотстав от подруг, вдруг присела прямо передо мной на корточки, боком, и сказала тоном умудрённой женщины: «Чего ты стесняешься, все люди под одеждой голые. И если сюда пришёл, будь как все или уходи».

А я, приопустив голову, не в силах отвести глаз, смотрел и смотрел на её загорелую подрагивающую грудь и такой доступно близкий, невыносимо возбуждающий, соблазнительно плавный обжигающий изгиб бедра…

 

… и два небольших рассказа Сергея Кардо

 

БЕЗ ПРОБЛЕМ,

ИЛИ О ПОЛЬЗЕ СТРАХОВКИ

Палыч был заслуженным работником атомной энергетики, специалистом по оружейному урану и плутонию. Однажды, когда мы с ним выпивали, он из праздного любопытства посчитал, сколько же лет ему довелось провести в командировках. Оказалось — около двенадцати.

Все они приходились на городишко, что рядом с селом Кыштым — Челябинск-40, «сороковка». Кто не знает, именно к «сороковке» летел в свое время знаменитый воздушный шпион Пауэрс. Капиталисты были заинтригованы тридцатикилометровым столбом пара над озером. То, что в нем охлаждались реакторные воды наших бридеров, нарабатывающих оружейный плутоний для отечественного арсенала, они могли тогда только предполагать.

Дом себе Палыч специально купил в пятистах километрах от Москвы — вдали от цивилизации и чумного подмосковного люда. Оформив все документы, Палыч с рюкзаком самогона в пластиковых бутылках и скромного провианта прибыл на место.

Взошел в дом, откушал триста и вышел на крыльцо подышать и спокойно покурить.

Спокойно покурить не получилось, к крыльцу направлялся некий мрачный, татуированный по самую глотку, так же как и Палыч коротко стриженый господин самого что ни на есть бандитского вида.

Палыч мрачно, соответственно моменту, искоса глянул на крапленого. Крапленый лениво скривил губы, открыв беззубую пасть.

— Ну, и с чем к нам пожаловал, брат? — прозвучал коварный вопрос. Урка холодными любопытствующими глазами оглядел сидящего, оценил стрижку и не сулящий добра взгляд хозяина крыльца. Палыч, снаружи мрачный и стойкий, в душе загрустил: «Вот еще хрен в пальто. Только этого говна мне здесь не хватало. Тем более не след делиться с ним принесенной на горбу самогонкой. Обойдется».

— Давно откинулся? — поднял бровь небритый пришелец. Что такое «откинулся», Палыч не знал, но вида, что не понимает, не подал. Он брезгливо оттопырил губу, изобразив лицом мурену и процедил:

— Недавно, а тебе что с того?

— А то. Вижу, что наш. Рожа у тебя фартовая. Сколько отмотал, соколик?

Тут Палыч сообразил, о чем речь и почему-то сразу решил, что с этим клиентом ссориться негоже. А врать — не солидно.

— Двенадцать, — кстати вспомнил новоиспеченный дачник про свои командировки.

— И где парился, в каком номере? — сверкнул острый глаз урки.

— В сороковке, голуба, в сороковке.

— Иди ты! Гонишь! В сороковке? Что-то я таких номеров не знаю. Зоны-то все под четырехзначными будут, что это за сороковка такая, это где же? Поясни, мил человек, будь ласка, — прозвучало уже неприкрыто зловеще.

— В Кыштыме такая будет, а тебе всего этого знать и не дано. Берия нам справок не давал.

— Это да… — протянул, успокоившись, бывший сиделец. — Про Кыштым слышал. Страшное место. Но и другие — не курорт.

— Так, — продолжил, — с этим ништяк. А чего не расписан, синьки не вижу?

— Делу мешает, — сквозь зубы процедил Палыч.

— Грамотно, кореш. Значит, не завязал? — оживился ходок.

— Этого ни мне, ни тебе знать не дано. Кум тебя прижмет, споешь ему арию Хозе из оперы Бизе, — отрезал Палыч. Визитер начал ему надоедать, хотелось покою.

— Ладно-ладно, не серчай, братан. Проблем у тебя здесь не будет, своих не щекочем.

И ушел неспешно. Палыч после этого разговора дом застраховал. И не напрасно. Его не трогали, но после пьяной свары между своими подпалили соседа через три избы. Ветер дул не туда, дом, как и все остальные по его стороне улицы, сгорел дотла.

Получив страховку, Палыч в деревню больше не возвращался. Теперь он отдыхает на островах Греции. И хотя там тоже пожары каждый год, но не везде. И прическу он не сменил. На всякий случай.

 

СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ ПОБЕДЫ

Вспомнилась сценка то ли девятого мая, то ли десятого в году этак шестьдесят восьмом. На углу Сретенки и Просвирина переулка остановилась машина спецмедслужбы: синий милицейский ГАЗ с будкой — закрытым кузовом с задней дверью.

На тротуаре сидел не в силах подняться грузный пьяный дядька с расстегнутыми штанами и в пиджаке с орденами и медалями в пол груди. Из Газика вылезли два милиционера, открыли дверь, подошли к пьяному ветерану, тычком перевернули его на живот, взяли с двух сторон — за шиворот и за брючный ремень — и как борова закинули его головой вперед вглубь кузова. Оттуда раздался грохот и крики, там уже были люди.

Милиционеры отряхнули руки, загнали обратно парой ударов пытавшихся вылезти и захлопнули дверь. Крики изнутри продолжались.

Мне было шестнадцать. Комсомол, партия и все такое, я шел в гости, праздник все-таки — светлый День Победы...