Часть 1

 

ОСТРОВИТЯНИН

                                                          

 

СТРАННОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ

В тот день Алексея Гаршина разбудило острое чувство далекой смутной тревоги. Словно за стенами дома или даже рядом, в соседней комнате, притаилась опасность. Кроме того, его слегка знобило, болел желудок. Гаршин подумал, что может быть вчера он простудился на работе из-за того, что кто-то из персонала снова увеличил мощность кондиционера. Когда, наконец, в семь утра включился на столике возле кровати электронный будильник, он испуганно вздрогнул — так, словно никогда прежде не слышал мелодии «Последний поезд в Лондон». Полежав еще минуту глядя в потолок, он через силу поднялся и пошел в душ.

Горячая вода вскоре смыла все дурные мысли. Зарядка и упражнения на эллиптическом тренажере окончательно привели самочувствие в нужный тонус. Алексей приготовил себе хрустящие тосты с сыром, сварил кофе, добавил сахар, корицу, и с рассеянным удовольствием позавтракал, запивая кофе холодной водой, как он привык после отпуска в Греции. После завтрака Гаршин сложил посуду в посудомоечную машину, почистил зубы, и стал одеваться. Минут десять он провел перед зеркалом, облачаясь в недавно купленный бежевый костюм, тщательно завязывая галстук, подбирая под брюки туфли, протирая их бархатной лентой. На секунду Гаршин вдруг поймал себя на мысли, что лицо, смотрящее на него из зеркала, словно было не его лицо, а какое-то чужое, отдельное, ему не принадлежащее. Кроме того, он с неприятным удивлением понял, что, похоже, сам, намеренно, затягивает сейчас свой выход из дома.

Когда же Алексей покинул, наконец, квартиру и сел в лифт, то признаки странного недомогания вновь проявились — причем стали нарастать с угрожающей силой. В голове зашумело, и снизу, от ступней, начала подниматься какая-то вязкая, бьющая волна неприятной дрожи. Ноги Гаршина онемели настолько, что, едва выйдя из лифта, он не смог дойти до выхода из парадного и в изнеможении опустился на ступени лестницы. Алексей не мог понять, что с ним случилось — то ли приступ дурноты, то ли что-то серьезнее. Может, — тревожно подумал он, — за завтраком я съел что-то несвежее и у меня отравление? Мелькнула даже мысль о сердечном приступе — но боли в груди и в спине вроде не было. Но самое неприятное было то, что Гаршина охватило чувство какого-то сильного, тоскливого отвращения перед чем-то, что находится совсем рядом, неподалеку.

За окном помещения охраны мелькнуло настороженное лицо старушки-консьержки — и тут же спряталось за занавеску. Еще бы, конечно, ей не могло не показаться странным и даже подозрительным, что ранним утром вроде бы приличный и неплохо зарабатывающий жилец из 211-й квартиры с 24-го этажа, в новеньком костюме и с кожаным портфелем в руках, уселся с потерянным видом на грязные подъездные ступеньки.

В конце концов, Гаршин пересилил себя, встал, улыбнулся вновь выглянувшей из-за занавески консьержке, и уверенными шагами вышел из дома на улицу.

Но не успел он отойти от подъезда и трех метров, как от идущего мимо прохожего в него полыхнуло чем-то таким плотным и неприятным, что Гаршин словно бы натолкнулся на невидимую преграду в воздухе, отшатнулся и едва не упал. Мимо шли по своим делам люди, кто-то говорил по телефону, мужчина заводил двигатель в машине. Светило яркое майское солнце, пели птицы, шелестели на ветру листья — а он стоял, прислонившись к углу высотного дома, вцепившись пальцами в облицованную декоративными плитами стену, и трясся от нового приступа дурноты.

И вдруг он догадался, в чем дело — похоже, его просто воротит от людей!

 Да… Причем не только прямо от них. От всего, где люди могли или могут присутствовать: от едущих машин, от собак, даже от голубей и чирикающих воробьев, которые прыгали на возвышающейся в контейнере цветной горе мусора — от всего живого исходили волны какой-то отвратительной энергии, словно это был новый вид тошнотворной радиации, направленный исключительно против него.

Сев на ограде клумбы — подальше от дорожки, по которой шли прохожие — Гаршин пытался сообразить, что ему делать дальше. На работу он явно опаздывал. Неподалеку простучала на каблуках его тучная соседка с хнычущим ребенком, который кричал, что не хочет идти в детский сад. Из подъезда выскочил парень с цветным городским рюкзачком за плечом и промчался мимо с испуганным взглядом, перепрыгивая через цветы — видимо, тоже куда-то опаздывал.        

Алексей достал из портфеля коробочку ментоловых леденцов, которыми он обычно заедал перед важными встречами выкуренные сигареты и положил в рот сразу несколько прозрачных подушек. Поразмыслив, он решил, что на работу, пожалуй, сегодня лучше отправиться на машине. Конечно, это займет намного больше времени, чем путь на метро, и он сильно опоздает. Но что тут сделаешь? В таком состоянии, как сейчас, ему было легче умереть, чем войти в переполненный вагон метро.

Через минуту-две леденцы помогли — тошнота отступила. Но слабость в теле все еще оставалась. Отыскав среди припаркованных к задней стене дома машин свой, еще почти новенький «Шевроле», Гаршин вдруг вспомнил, что брелок с ключами он оставил дома. Уже два месяца, как из-за постоянных пробок он ездил на метро, а за руль садился только в выходные. Точно, вчера вечером он отстегнул автомобильный брелок от связки ключей от квартиры и положил его на телевизор.

Когда щелкнул замок закрывшейся за ним квартирной двери, Гаршину стало намного легче. Найдя ключи от машины, он повертел их в руке. Подошел к окну. На карнизе сидел голубь с куском грязного хлеба в клюве. Запрокинул голову, птица с трудом, несколькими рывками, глядя выпученными глазами на Алексея, проглотила хлеб. Затем, тяжело взмахнув крыльями, голубь взлетел — и Гаршину показалось, что он вот-вот упадет. Но голубь смог долететь до дерева. На какую-то секунду у Алексея мелькнула странная мысль: как выглядел бы мир, если бы птицы перестали летать?

Нет, лучше остаться дома, подумал он. Одна только мысль, что сейчас придется идти на улицу, вызывала отвращение. Хорошо, пусть даже он поедет в машине — но наружу-то выходить все равно придется. Плохо, конечно, потому что на сегодняшний день у него назначено несколько важных деловых встреч. Ситуация, впрочем, не такая уж патовая: в нефтяной компании, где он работает, хорошему специалисту иногда позволяется внезапно заболеть. Коллеги Гаршина время от времени так поступали.

А он был хороший специалист. Полгода назад, когда руководство узнало, что Гаршин хочет перейти на работу в Лукойл, ему тут же существенно повысили оклад и уговорили остаться.

Алексей машинально открыл пачку сигарет, закурил. И почти сразу же вновь почувствовал тошноту и головокружение. Сплющив окурок в пепельнице, Гаршин почти бегом выскочил на кухню, распахнул окно, бросил пепельницу в раковину под струю воды. Так что же, дело, выходит, в банальном отравлении? От этой мысли Гаршин усмехнулся, и ему даже стало как-то скучно.

Он налил из кувшина-фильтра воды в стакан, выдавил две половинки лайма, добавил сахара, размешал. Потом бросил два кусочка льда. Отпил: отлично, тонкий вкус лайма действует освежающе, тошнота отступает. Расхаживая по дому со стаканом в руке и прихлебывая из него, Гаршин набрал приемную генерального директора.

— Наташа? Это я. Привет. Такое дело, Наташ. У меня… какое-то отравление, наверное, вчера что-то съел. Ага. Серьезно. Лежу, встать не могу. Что? Да, температура высокая… Тошнит, рвет. В общем, не смогу сегодня. Ты там предупреди, пожалуйста, чтобы меня не искали. Ок? Да, да, конечно, врача вызову. Спасибо, Наташка, за мной должок.

Допивая стакан с лаймовой водой, Гаршин с улыбкой вспомнил, как однажды он и Наташа сидели в ее съемной квартире — она пригласила его на чашку чая, когда он подвез ее с работы — и все шло к тому, что они должны переспать. Вскоре был выпит не только чай, но и бутылка оказавшегося у Наташи Бордо. Алексей подсел к ней на диван, и уже гладил ее затянутое в прохладную ткань колготок колено, когда девушка, виновато улыбнувшись, сообщила, что хотела бы прочитать ему свое стихотворение. Гаршин внутренне поморщился: он не любил женщин–поэтов, да и вообще всех, кто читает вслух стихи. Но делать нечего, пришлось вежливо согласиться. Наташа встала, опустила, словно ребенок, руки вдоль бедер, и принялась читать, глядя задумчивыми глазами в окно, за которым шел дождь. Речь в стихотворении шла о вечере и дожде, о том, что одна девочка в такой же грустный вечер смотрела в окно и мечтала, как вырастет и влюбится в прекрасного юношу, который научит ее летать, и они полетят далеко–далеко, на остров, где живут большие черепахи, и станут там жить и летать, ныряя в облака и в океан, и родят маленького человека-птицу. И однажды ночью, в дождь, к ней в окно постучал умеющий летать юноша. «Это я написала, когда мне было четырнадцать лет», — смущенно призналась Наташа, которой было уже далеко за двадцать.

Что-то переключилось в нем в тот момент. И когда Наташа вновь села рядом, доверчиво придвинулась, и Гаршин просунул руку между ее прохладных коленей — она уже изменилась. Ее тело стало каким-то совсем беззащитным, детским. И как Алексей ни старался вызвать в себе недавнюю волну приязни к ней, так ничего и не случилось.

Смущенный, злой, стараясь не подавать вида, в тот вечер Гаршин холодно попрощался с Наташей и уехал домой. Пожалуй, это было его первое поражение в отношениях с женщинами за последние годы, когда что-то неподвластное ему — но в то же время очень понятное, и поэтому раздражающее — остановило его на привычном пути. Даже вызвонив тот вечер свою постоянную любовницу, он так и не смог с ней кончить, хотя она и стонала несколько раз за ночь. Гаршин тогда напился, наутро стала раскалываться, голова, с трудом он добрался до работы и едва не завалил презентацию нового высокоточного дефектоскопа для строящегося в Сибири нефтепровода.

А сегодня?

Что случилось с ним сегодня?

Он сел на диван, взял пульт, зачем-то включил телевизор. И сразу же, как только вспыхнул яркий, брызжущий голосами и музыкой, экран, облако отвращения стало вновь наползать на него.

Зазвонил рабочий мобильный. Алексей схватил телефон и сразу же пожалел:

— Господин Гаршин? Это Марина Евсеева из Новосибирского РНУ. Почему вы не присылаете исправленную статью о пуске магистрального нефтепровода на утверждение нашему руководству? Вы получили наши замечания?

— Получил, да. Но…

— Послушайте, Алексей Вячеславович. Мы будем вынуждены обратиться непосредственно к вашему начальнику. Почему в тексте даны неверные цифры о валовой перекачке нефти на принимающем участке? Откуда вы взяли эти данные? Кроме того, марка вентилей указана неверно — это старая марка, сейчас на нашем РНУ идет замена устаревших вентилей и клапанов на новые. Что подумают наши партнеры? Вы меня слышите, Гаршин?

— Слышу… — слабо выговорил он, краем глаза рассматривая свое отображение в зеркале, из которого на него смотрело чужое, словно что-то только что проглотившее, какое-то нечеловеческое существо.

— Так вот, руководство РНУ желает быть в курсе четких сроков написания пресс-релиза в соответствии с присланными замечаниями…

Выронив телефон, Гаршин бросился в сторону ванной. Едва успел наклониться над унитазом, как его почти вывернуло наизнанку. Но после рвоты легче не стало — только жгучая, кислая пустота. Ополоснувшись холодной водой, он опустился на кафельный пол. В кармане заиграл второй — домашний — мобильный. Не глядя, Гаршин отключил его.

В гостиной трещал телевизор, за окном рычал автомобиль, где-то лаяла собака. Гаршин закрыл глаза.

 

БЕЛЫЕ ЧЕРНИЛА

Опять, то же самое. Вновь ему приснился прежний сон. Словно заедающая, но медленно вращающая пластинка, которую снова и снова ставят на старый проигрыватель. Начинался сон всегда одинаково: заснув в своей квартире или во время командировки в отеле, Гаршин внезапно пробуждался и оказывался в кресле летящего пассажирского самолета. Вот и сейчас. Придя в себя, Гаршин осматривается и видит, что за окнами самолета стоит ночь, в темноте которой светятся лишь опознавательные бортовые огни крыльев. Тихо шумит двигатель. Алексей не понимает, куда летит самолет, над каким местом земли сейчас пролетает, почему он вообще отправился в это полет. Ему кажется, что где-то он уже это видел — но не может вспомнить, где. Он интуитивно, смутно чувствует, что уже бывал однажды в этом сне. Салон с шестью рядами кресел пуст — похоже, он единственный пассажир на борту. Над его креслом установлен маленький экран, на котором медленно движется пунктирная линия пройденного самолетом пути. Гаршин встает, идет по проходу, пытаясь отыскать хоть кого-нибудь из пассажиров. Никого. Он садится в первое попавшееся кресло. Внизу проплывает земля. Да… теперь ее видно. Освещенная льющимся из темноты тусклым желтым светом, земля пуста, словно лунная поверхность. Ни единого строения, дороги, тропинки, хоть какого-то напоминания о человеке. Только камни, холмы, расщелины. Даже деревьев нет. Мерный гул двигателя. В состоянии нарастающей тревоги Алексей продолжает поиски хоть чего-то живого. Заглядывает в туалет, в помещение кухни, где могут находиться стюарды. Пусто. Наконец, он подходит к кабине пилотов, прислоняется к двери, пытаясь почувствовать, услышать что-то за ней. Может, и там — никого? Только ровный шум двигателя. Интересно, сколько сейчас времени? Обернувшись, Гаршин замечает монитор над пустым креслом. По изображенному на экране, похожему на клубок колючей проволоки пунктиру выходит, что самолет, на котором он находится, давно уже кружит над землей и не собирается идти на посадку. Какой сегодня месяц? Год? Выходит, он пассажир несадящегося самолета? Алексей осторожно стучит в кабину пилотов. Тишина. Он стучит снова, громче. Ответа нет. Странно, но почему-то он не может произнести ни слова. Не может — или просто боится говорить? Открыв рот, через какую-то вяжущую силу, Гаршин пытается вспомнить, как нужно произносить слова. Ему это почти удается. В этот момент он случайно нажимает плечом на дверь кабины пилотов — и она открывается…

 

Глаза открылись. Был уже вечер, а может — ночь. Огни фонарей и рекламы вливались в окна его квартиры, точно тянущиеся снаружи светящиеся щупальца спрута. Работал телевизор, на экране дрожала и шипела механическая пустота.

Гаршин с трудом, в полутьме, встал — оказывается, он заснул в одежде на диване. Было душно, ломило спину, затылок. Сильно болела, наливалась тяжестью, голова. Мокрая от пота рубашка липла к телу. Он с отвращением сорвал с себя рубашку, подошел к телевизору, выключил его. Шатало, хотелось пить. Похоже, он действительно заболел. Щеки пылают сухим жаром. Точно, какой-то вирус. Измерить бы температуру… Но градусника нигде не было.

Где же он, черт! Копаясь в темноте на полках, почему-то не догадываясь включить свет, Гаршин уронил что-то, кажется, банку с маалоксом, и банка, глухо стукнувшись о пол, раскрылась и заляпала паркет мерцающими в темноте белыми кляксами.

«Белые чернила…» — мелькнула мысль.

Наконец, нащупав на книжной полке электронный градусник, он сунул его себе в рот. Тяжелая, огненная слабость заливала все его тело, будто раскаленный свинец. Из улицы лезли, впивались в него голоса. Казалось, под окнами дома собралась огромная беснующаяся толпа. Почему на свете существует столько людей? — думал он, — зачем их столько… Что они хотят от меня?

Гаршин посмотрел на термометр: 41. Это, кажется, смертельная температура? Нет?

За окном рычали автомобили, лаяли собаки, что-то громко говорили, кричали люди. Пролезающие в щели дома звуки кусали, били, теребили его.

«Да, смертельная» — насмешливо сказал кто-то ему в ухо, и тут же шутливо, совсем по-идиотски, подул в него.

Гаршин отшатнулся, опустился на ковер. Что-то хлюпнуло. Белая жижа вокруг. Белые чернила, похожие на белую воду. Гаршин дергал себя за одежду, бил по рукам, ногам. Он не мог находиться в покое — словно десятки невидимых существ терзали его. Отмахиваясь, соскребая их с себя, он пополз куда-то на четвереньках. Каменная тяжесть жара сдавливала все сильнее, прижимала к полу. Внезапно он наткнулся на лежащий телефон. Набрал номер.

— Помогите, — выдавил.

На том конце провода спросили что-то насчет симптомов, сколько ему лет, что-то еще.

— Мне конец сейчас, если вы не приедете, пожалуйста, — выталкивал он из себя слова. — Только без людей. Хорошо?

На том конце переспросили:

— Что?

— Без людей…

Его о чем-то опять спросили.

— Я же ясно сказал: приезжайте без людей! Я не могу вас видеть, никого, никогда, нигде. Пожалуйста, помогите, — умолял Гаршин в трубку, — но только без людей… Хорошо? Ладно? Ну, пожалуйста…

             

 

 НЕСАДЯЩИЙСЯ САМОЛЕТ

Он плохо помнил, как открыл дверь. Как вошли врачи «Скорой», уложили его, сделали укол. Уговаривали куда-то ехать, но Гаршин отрицательно крутил головой, вырывался, и все время повторял: «Вы обманули… Вы обещали приехать без людей, а приехали с ними. Вы преступники! Вы же давали клятву Гиппократа, как вы можете!»

Вскоре, под действием успокаивающих средств, Гаршин обмяк, уснул, и его увезли в лечебный стационар, принадлежащий компании, в которой он работал.

Спустя сутки Гаршин почувствовал себя значительно лучше.

Приглушенный светло-зеленый свет помещения, в котором он сейчас находился, казался излишне спокойным, чтобы сосредотачиваться и отвечать. Сидящая напротив женщина повторила вопрос:

— Как вы сейчас себя чувствуете?

— М-м… нормально.

— Не хорошо, а именно нормально?

— Да, — кивнул он. — А есть разница?

— Временами существенная, — врач улыбнулась, приподняв тонкие брови. — Впрочем, я вижу, вы пошли на поправку.

— Что со мной было?

— Сначала примите вот это.

Тонкая, холеная рука с длинными пальцами (ногти на них тоже длинны и прозрачны и, кажется, светятся изнутри) протягивает ему стакан воды, а на блюдечке — два круглых шарика: оранжевый и белый.

— Что это?

— Успокоение и сосредоточение. Белая капсула — первое. На второе — усиливающий мозговую активность препарат, он необходим, чтобы лучше прояснить причины вашей проблемы. Не волнуйтесь, оба средства абсолютно безвредны.

Гаршин кивнул, положил оба шарика в рот, взял стакан с водой и сделал несколько глотков.

— Сейчас начнет действовать. Закройте глаза и посидите минуту.

Он подчиняется ей. Она — женщина средних лет с выдержанной фигурой, со строгой симметрией канонов мягких, бархатных форм. Она чем-то напоминает ему чуть располневшую натурщицу с картин Модильяни — он даже представляет ее раздетой и загорелой, как на его картинах.

— Так что же со мной было? — повторил он вопрос.

— Давайте по порядку, Алексей Вячеславович, — мягко сказала врач. — Расскажите мне, когда это у вас впервые началось. Замечали ли вы признаки подобного недомогания раньше?

— Недомогания? Но я даже не знаю, что со мной!

— Хорошо. Выражусь яснее. Как давно вы впервые ощутили первые симптомы неприязни, или, скажем так, отвращения, отторжения от людей?

— От всех вообще, или от каких-то отдельных?

— Ну, обычно мало кто начинает сразу с ненависти ко всему человечеству, — добродушно улыбнулась врач.

— То есть, вы хотите, чтобы я вспомнил, когда впервые начал кого-то ненавидеть? Но, это же сплошь и рядом.

— Я не совсем об этом, Алексей Вячеславович. — мягко сказала врач, — Если вы хорошенько подумаете, то наверняка вспомните, когда впервые почувствовали именно что немотивированное, внезапное отвращение к человеку, который ничего вам вроде бы не сделал. И с тех пор эти случаи начали учащаться.

— Ничего не сделал. Ничего не…— Гаршин задумался. — Да, пожалуй. Я вспомнил. Однажды, полгода назад, я почувствовал, что что-то такое происходит, когда… Но мне неудобно об этом рассказывать.

— Ничего. Преодолейте, себя, пожалуйста. Это необходимо.

— Хорошо. Была зима, сильный мороз. Кажется, январь. Гололед. Я вышел из офиса на обеденный перерыв. Чтобы дойти до кафе, где я обычно обедаю, надо было перейти дорогу. Какая-то бабушка… знаете, такая миниатюрная классическая старушка, в старой шубе и в пуховом платке, — она попросила меня, чтобы я перевел ее через улицу. Ну, я взял ее под руку и повел… Она очень медленно шла. Уже загорелся красный свет, а мы еще только перешли половину дороги. Но машины терпеливо ждали, пока мы дойдем до тротуара…

— И?

— Понимаете. Я посмотрел на эту старушку, и мне вдруг жутко захотелось ее... ударить. Понимаете? Вот так, с размаху, ногой, по подбородку, просто сбить ее с ног, размазать по снегу.

Гаршин попытался уловить на губах сидящей напротив женщины снисходительную улыбку, но не увидел ничего, кроме вежливого внимания.

— Вы… вы не осуждаете меня?

— Как я могу вас осуждать, Алексей Вячеславович? — ему показалось, что доктор улыбнулась, но улыбка, тем не менее, на ее лице не появилась. — Что было дальше? Вы ударили? — приподняв брови, она смотрела на него с пристальным интересом.

— Нет. Что вы. Я… только представил. Но так явственно, будто и в самом деле ударил. Понимаете, я возненавидел эту старушку просто так, ни за что.

— Хорошо.

— Что — хорошо?

— Все хорошо, продолжайте. Значит, после этого случая ваша антипатия к людям стала возрастать?

— В общем, да. Но не ко всем. Вернее, не сразу ко всем. Сначала, только к незнакомым. Или, точнее, к тем, кто не моего круга. Ну, вы понимаете.

Врач, внимательно глядя на него, понимающе кивнула.

— А потом… Потом меня стали раздражать и те, кого я знал. Жутко раздражать, до тошноты. Я давил в себе это чувство, пытался заглушить. Думал, может у меня просто депрессия, или что-то вроде того…

— К врачам обращались?

— Нет. Пил какие–то успокоительные. В последний месяц вроде бы все стихло. А вчера…То есть, позавчера… Ну, дальше вы знаете.

Доктор кивнула и принялась что-то писать в блокноте.

— Да, еще. Не знаю, важно ли это, — неуверенно сказал Гаршин. — Вы просили рассказать все, что имеет отношение к...

— Да? — врач подняла голову.

— Хотя я не уверен, имеет ли это…

— Рассказывайте.

— Хорошо. Понимаете, мне часто снится сон. Сон про несадящийся самолет.

Сощурившись, женщина с любопытством на него посмотрела — так, словно в этот момент увидела в его облике что-то совершенно новое.

— Я не все помню из этого сна, — волнуясь, продолжал Алексей, — и кажется даже, что-то важное каждый раз забываю… Но хорошо помню, что я лечу на этом самолете давно, и мне очень, очень плохо. И как-то страшно, душно, потому что на борту полно людей, которых я не могу, не хочу видеть. Мне очень мешают эти люди. Но мне некуда от них не деться, потому что самолет все летит и летит, он не садится. И я не могу спрятаться, остаться один ни на минуту. Люди везде, всюду. Я захожу в туалет, но и там кто-то есть. Всегда кто-то рядом. Касается меня, дышит на меня, смотрит на меня. Представляете? А самолет не садится. Вообще. Он все время летит. Битком набитый пассажирами, и я среди них. Зажатый, стиснутый, стертый массой человеческих тел. Это продолжается все время. Бесконечно. Выхода нет. Потому что самолет не садится. Никогда. Понимаете?

— Да, понимаю, — врач легко вздохнула и кивнула. — Что ж, рано или поздно это почти со всеми случается. Особенно с жителями больших городов.

— Что — случается? — не понял Гаршин.

— Кризис взаимопонимания с окружающим миром. Точнее говоря — с людьми. В последнее время специалисты определяют подобное состояние, как болезнь, один из современных видов депрессии.

— Это лечится?

— Как вам сказать. И да, и нет. Понимаете, лечение недомогания такого рода не может вернуть человека в прежнее состояние приязни или, если угодно, любви. Да это, собственно, и не нужно. Прогресс развития, особенно городского жителя, неотделим от некоторых изменений в его психофизическом состоянии, или, если угодно, в душе. Иными словами, если вам хочется вернуться в состояние, скажем, школьной влюбленности, то вам придется полностью возвращаться в то время, в тот возраст, опускаться на тот материальный, социальный, культурный и умственный уровень, на котором вы тогда находились. Всерьез этого делать никто не хочет, да и не может — ну, разве что в фантастических романах, — врач тонко, словно бы ободряюще, улыбнулась. — Лечение непереносимости людей, или, как называется это состояние в медицине, dislike for people, позволяет отыскать наиболее комфортную точку соприкосновения человека с нынешней реальностью и прочно зафиксировать его в ней. То есть, можно сказать, вылечить.

— Напоминает буддизм какой-то, — усмехнулся Гаршин.

— Отчасти вы правы, — кивнула доктор, — в курс лечения, который я рекомендую своим пациентам, входит, помимо приема препаратов, комплекс упражнений на основе тай дзи юань и некоторые медитативные практики буддийских монахов. Этот способ изобретен американским психологом Грегори Томпсоном и считается наиболее результативным. Правда, ваш случай относится к категории запущенных.

— Что, так безнадежно?

— Из-за того, что вы вовремя не обратились к специалистам, Алексей Вячеславович, у вас случился нервный срыв, — с легкой укоризной кивнув подбородком, сказала врач. — Вы испытали обусловленный отвращением к людям острый приступ панической атаки. Разумеется, как могли, мы купировали болезнь, на восемьдесят процентов уничтожили ее, а остатки загнали, можно сказать, внутрь.

— Внутрь?

— Да.

— Вы… и как же дальше?

— Разумеется, мы пропишем вам лечебный курс. Но поверьте, без вашего личного желания все средства могут оказаться бесполезными.

— Что же я могу сделать?

— Для себя самого, как любил говорить китайский философ Ду Чень, человек обязан сделать все, — врач улыбнулась и сощурила за стеклами очков глаза. — Чтобы ваш организм вернулся к истокам своей уникальности, ему необходимо уединение. Вокруг не должно быть никаких раздражающих факторов, и особенно — людей. Даже самых близких. Близких, кстати, нужно исключить в первую очередь. Только в уединении, с помощью определенных медитативных практик и приема лекарственных средств, можно на начальном этапе добиться успеха.

— В уединении… — Гаршин ухмыльнулся. — Да разве может быть уединение в условиях этой вот…— с легкой гримасой презрения он повел головой влево и вверх, словно за его спиной находился кишащий людьми ад.

— Возьмите отпуск, Алексей Вячеславович, хотя бы на две недели, а лучше на месяц, — сказала, едва заметно улыбаясь, доктор, — и поезжайте в тихое, спокойное место, где нет людей. С этого все пациенты начинают. Если не можете взять на работе отпуск — что ж, тогда смело увольняйтесь. Поверьте, со здоровьем не шутят. Подлечитесь, вернетесь, и в дальнейшем, следуя нашим рекомендациям, сможете поддерживать состояние одиночества внутри самого себя. То есть вы уже не будете зависеть от окружающей действительности. И, примерно через год, а, возможно и раньше — это зависит от структуры личности пациента, от его индивидуальных особенностей, волевых качеств — у вас, Алексей Вячеславович, начнется новая жизнь.

Гаршин смотрел женщине в глаза. Определенно, она была красива. Этот прищуренный, чуть насмешливый взгляд сквозь очки, изящная длинная шея, вздернутый острый подбородок, ресницы, глаза… Сколько ей лет? Тридцать? Тридцать три, как ему?

— Скажите…

— Да?

— Излечение точно возможно?

Врач, с улыбкой глядя ему в глаза, покачала головой.

— В свое время я прошла ваш путь, Алексей Вячеславович.

— Вы?

Врач усмехнулась.

— Не похоже? Представьте, мне тоже пришлось на некоторое время уехать, чтобы начать лечение. Это была Индия, горы, полное уединение. Медитативная практика, курс успокаивающих препаратов. Уже через полгода я стала другим человеком. И даже сменила профессию.

— Вот как…

— Да. И теперь помогаю таким, как вы. А раньше была юристом, работала в суде.

— И что же, неужели… вы теперь никого не ненавидите?

— Никого.

— Тогда, как же вы к нам, то есть, ко всем… относитесь? — спросил Алексей.

Ее яркий алый рот приоткрылся, заблестели зубы. Жарко засверкал взгляд за стеклами ее очков. Гаршину показалось, что его лечащий врач сейчас как-то ненормально, сексуально возбуждена.

— Никак не отношусь, — с улыбкой качнула головой женщина, напоминающую натурщицу с картины Модильяни. — Без нервов, переживания, рефлексий, страстей. Ровно, спокойно. Совершенно нейтрально.

— То есть — нормально? — сказал Гаршин, глядя ей в глаза.

— Что? Ах, да… — откинув голову, врач негромко, красиво рассмеялась. — Ну, конечно же, нормально. Точное определение. Да, я именно что нормально отношусь ко всем окружающим меня людям. Это, кстати, избавляет от множества проблем. Если даже не от всех.

— Хорошо. Спасибо, я понял. Я обязательно возьму отпуск и куда-нибудь уеду.

— Непременно возьмите, Алексей Вячеславович, — кивнула врач, глядя ему в глаза, — непременно.

Чуть помедлив, по-прежнему не отрывая от него взгляда, она положила свою ладонь поверх его руки, и слегка ее сжала.

— Поймите, Алексей Вячеславович, ваш несадящийся самолет обязательно должен сесть. Причем вы должны его посадить сами. Потому что именно вы — самый опытный и самый квалифицированный пилот своей жизни. Понимаете?

 

ДИЗЛАЙКЕРЫ КАК ОНИ ЕСТЬ

Вернувшись домой, Гаршин вошел в ванную и долго стоял под струями горячей воды, рассматривая в запотевающем зеркале свое лицо. Он вспомнил, как ему в юности старший брат рассказывал, что если долго смотреть в зеркале себе в глаза, то можно увидеть свое подсознание и ужаснуться ему. За секунду до того, как зеркало окончательно запотело, Алексей увидел в нем какого-то старого, незнакомого, чужого мужчину. И узнал его. Это был он — Алексей Гаршин, только постаревший, отяжелевший, похудевший, слабый. Он — но иной. Словно бы с другой планеты. Было странно, тревожно, даже как-то неприятно — узнать вдруг в появившемся в зеркале инопланетянине себя.

Выйдя из душа, Гаршин включил ноутбук. Набрал в поисковой системе словосочетания «dislike for people», «непереносимость людей» «отвращение от человека». Система выдала более ста тысяч ссылок. Алексей стал листать.

 «Термин «disliker» (иногда «dislikeman», «dislikegirl», «dislikepeople», «дизлайкнутый»), происходит от английского dislike for people — «неприязнь к людям, непереносимость людей». От мизантропа (то есть от классического человеконенавистника в философском, идеологическом смысле) дизлайкер отличается тем, что нереализованное желание побыть одному вызывает у него физическое недомогание: тошноту, головокружение, рвоту, словно его укачало или он отравился некачественными продуктами. В иных случаях резко поднимается температура, давление, учащается сердцебиение, возможны галлюцинации, сердечный приступ и даже летальный исход».

«Впервые термин дизлайкер употребил австралийский художник Роберт Карпински, сознательно не желавший лечиться от непереносимости окружающих его людей и уехавший жить на остров, где его съели его новые друзья акулы» — рассказывал улыбающийся репортер в ролике на YouTube.

«В мире насчитывается более ста тридцати миллионов дизлайкеров, и это только по официальным данным. На самом деле их гораздо больше. По самым смелым данным, около миллиарда» — сообщали в Google

«Я умираю от ненависти к людям. Не выношу вас, уроды! Будьте вы прокляты…» — писал кто-то на тематическом форуме «Ненавижу ближнего своего».

«И какой же есть способ… лечения?

— Перед вами два пути. Или вы продолжаете пухнуть в гордыне своего «я», воображая, что можно как-то прожить и не умереть от разрыва селезенки, пребывая в постоянной ненависти к людям. Или же вы кардинально меняетесь, начинаете работать над собой и достигаете гармоничной точки бесстрастия. А значит, развиваетесь как полноценная личность, безболезненно и продуктивно контактируя с людьми, отношения с которыми перестают причинять вам боль».

«Видите ли, рвотный рефлекс на человека есть защитная реакция организма на отбросы»

«Но совсем не любить никого невозможно. Объединяйтесь с себе подобными!» — призывала реклама сообщества People Free

«Дошло до того, что я дергаюсь от каждого телефонного звонка. — писала девушка на форуме. — Видеть никого не хочется, начались истерики, беспричинные слезы. Дня три назад, когда очередные знакомые проезжали мимо и решили зайти, у меня резко в течение 10-15 минут поднялась температура до 39, с одышкой и приступом страха... часа через два после того, как гости ушли, все пришло в норму».

«Сообщество People free избавит вас от одиночества и тягостного чувства вины. Вы — нормальный. Вы — нормальная. Не любить себе подобного — исконное право каждого свободного человека. Присоединяйтесь к нам, сообщите о нас своим друзьям…»

Чтение оборвал звонок в дверь. Гаршин вздрогнул, но продолжал сидеть, не оборачиваясь, вперившись в экран. Ему не хотелось никого видеть.

Пляшущий баннер: «Выбор за вами — не любите!»

«Бог есть покой»

Прозвучал новый звонок. Еще один.

«Господи, освободите меня от ближнего моего…»

Научная статья в Yandex: «Отвращение — основа нравственности. Психологи и нейробиологи, изучающие природу эмоций, предполагают, что многие морально-нравственные установки людей выросли из чувства отвращения друг к другу, которое у человека, по сравнению с животными, необычайно развилось и усложнилось…»

В дверь звонили нервными, короткими рывками.

Заливался китайской мелодией и его лежащий на диване мобильный.

Гаршин встал, посмотрел на экран телефона. Как он мог забыть! Конечно, это была Маша.

Вздохнув, Алексей с кислой улыбкой пошел в коридор отпирать дверь.

 

МАША, PEOPLE FREE

Маша ввалилась в квартиру, пышущая запахами черемухи, цветочных духов и пота. На ней была футболка с надписью «More than Cool» с пятнами пота под мышками и короткая джинсовая юбка с рваной бахромой внизу. На ногах — яркие флуоресцентные босоножки на огромной прозрачной пластиковой платформе.

— Ты что, забыл? — резво спросила она с порога, расстегивая ремешки и пытаясь сбросить с ног свою похожую на копыта обувь.

— Нет… — пожал он плечами, — просто в инете сидел. Слушай, я тут приболел немного…

Гаршин смотрел на нее, модную, сексуальную, небрежную в своей гламурно-хипповской одежде, и с меланхоличным удивлением вспоминал, как раньше хотел ее каждый день, что нередко набрасывался на нее прямо с порога, и как она с рефлекторным упоением отдавалась ему.

— А-ай! — похоже, Маша защемила ремешком ногу; она с грохотом сбросила вторую сандалину, — Черт, у нас мало времени!

С этими словами она нырнула в туалет, и вскоре оттуда послышалось журчание и шум смыва.

Выскочив из туалета, Маша бросилась в ванную, на ходу оборачиваясь:

— Совсем времени нет, черт, понимаешь?

С Машей Гаршин встречался год, один-два раза в неделю. Перед встречами они заранее обязательно списывались или созванивались. В прошедшее воскресенье он позвонил ей, они договорились на вечер вторника встретиться у него — но из-за всех этих передряг с нервным срывом Гаршин совсем об этом забыл. Обычно во время встреч с ним у Маши времени было в избытке. Год назад, в самом начале их отношений, когда Маша только приехала в Москву из Перми, она нередко оставалось у него на ночь. Позже она стала уезжать ближе к полуночи, вызывая такси, мотивируя это тем, что вдвоем с ним она не высыпается. За этот год Маша нашла работу в парфюмерной компании, купила подержанный «Рено» и кажется, завела любовника. Сейчас Алексею больше всего хотелось побыть в одиночестве, и он терпеливо ждал, пока она выйдет из ванной. Надо будет как-то ей объяснить, что ему сейчас не до секса.

Маша выскочила, энергично вытирая голову полотенцем,     

— Фена у тебя, как всегда, нет?

— Нет. Маша, ты куда-то спешишь?

— Ну как, я ж тебе говорила, Леш… — Маша одновременно вытирала полотенцем свои пышные волосы и читала сообщения на своем телефоне. Ее маленькие груди, по которым стекали капельки воды, красиво подрагивали.

Глядя на нее, обнаженную, Гаршин вспомнил, какая она в постели, и возбуждение легкой волной прошло по его телу.

— Черт! — Маша улыбнулась, и куснула губы. Потом подняла голову, посмотрела на него и изумленно вздернула брови.

— Как, я тебе не говорила? Сегодня ж прессуха в домжуре. Ну, там будет полно боссов ведущих компаний. Меня пригласили, начало в восемь. Такая движуха, Лешка! Поедем на теплоходе по ночной реке. Ну, я бы тебя взяла, но не могу.

— Ты с кем-то спишь? — спросил Гаршин.

— Что? — с недоуменной улыбкой она посмотрела на него.

— С кем-то, кроме меня.

Пискнул ее мобильный — пришло сообщение. Глянув на экран, Маша понимающе усмехнулась, положила телефон на стол и повернулась к Алексею.

— Леш, ну что с тобой? Мы же договорились, не задавать друг другу всяких дурацких вопросов? Помнишь? Ну, Леш…

У нее были худые узкие плечи, маленькие упругие груди и изящные, крепкие в бедрах, длинные ноги, которые он называл «ножками кузнечика». Маше на вид можно было дать не больше семнадцати-восемнадцати — а на самом деле ей было двадцать пять. Проникая в нее, отдаваясь полностью горячей волне возбуждения, Гаршин нередко представлял, что занимается сексом не с Машей, а со старшеклассницей свой юности, и это ощущение окутывало его гулкой, тревожной радостью преодоления запретных границ. Но сейчас все было не так. Сейчас Гаршин смотрел на Машу и видел в ней не школьницу, не женщину, даже не человека, а какое-то странное, жалкое, будто ходящее на ходулях насекомое.

Маша подошла, села, широко раскинув ноги, к нему на колени.

— Лешка, да что с тобой? — Маша приблизила к нему свои большие глаза девчонки-кузнечика, коснулась мягкими губами его губ. Гаршин откинулся на диван, смотрел куда-то вперед, мимо нее. Вода стекала с ее волос и капала на него.

— Все хорошо? Ну не пугай меня, ок?

Алексей кивнул, выдавил из себя улыбку, обнял ее и закрыл глаза.

Упираясь ладонями в его грудь, Маша заскользила по нему своим легким и мягким телом. Быстрее, быстрее. Запрокинув голову, она будто неистово пыталась добыть в нем огонь. Наконец, вспыхнуло крошечное пламя, разгорелось, помчалось, разгораясь все больше. Но как только он начинал думать ней, как о Маше — возбуждение затухало и едва тлело. Тогда, как и раньше, Гаршин пытался спасти себя тем, что представлял вместо Маши другую, незнакомую девушку, и как только ему это удавалось, он начинал медленно приближаться к оргазму. Но затем вновь все срывалось: словно в фильме-кошмаре, сидящая на нем женщина резко меняла свой облик, и он не понимал, с кем он, зачем, почему.

Наконец, Маша закрыла глаза, выдохнула и застонала.

С закрытым распущенными волосами лицом она медленно раскачивалась на нем, словно маятник, и издавала протяжный ноющий звук, будто хвалила, не размыкая губ, какое-то страшно вкусное блюдо, которое только что попробовала. Потом она легла на него, замерла, через несколько секунд подняла голову, откинула назад волосы и с ласковой усталостью поинтересовалась.

— У тебя было?

Гаршин кивнул.

— Хорошо, — улыбнулась она. — А то, ты же знаешь, я не могу, когда у меня было, а у мужчины — нет.

Он молчал, едва улыбаясь.

Через пять минут Маша уже деловито одевалась, а он, полулежа, смотрел на нее.

— Маша, — сказал он.

— А?

— Ты любишь людей?

— Кого, детей?

— Нет, людей.

— Людей? А… Не-а, не люблю, — Маша пожала плечами, застегивая за спиной бюстгальтер, — а чего их любить? Знаешь, я как-то в сообщество People free даже вступила…

— Ты?

— Я. Ну а что? Подруга прислала ссылку, я почитала, прикольно. Там, кстати, встречи в реале есть, для тех, кто в People free состоит. Мы с Милой ходили, ну, ко мне мужик пятидесятилетний клеился. Урод. Давай вместе сходим, а?

Он молчал, разглядывая ее. Сейчас она вновь стала милым тонконогим кузнечиком. Где она была всего пять минут назад?

— Маш.

— А?

Она вращала бедрами, натягивая узкие стринги.

«А ты где сейчас?» — вдруг подумал он о себе так, словно кто-то другой, не он, его об этом спросил.

— Ты меня любишь? — спросил Гаршин.

— Что?

Маша удивленно на него смотрела.

— Леш, ну ты что? Конечно, люблю. Да ты вообще единственный, кого я просто обожаю.

— Но я человек.

— Ну и что.

Маша подошла к нему, посмотрела в глаза, чмокнула в губы и мягко обвила руками.

— Ты просто чудо, человечек ты мой, — заговорщицки, хитро улыбаясь с поднятыми бровями, заглянула она ему в глаза, — Лешка, дурашка, я к ангелам улетаю, как только думаю о тебе, ясно? Ну что ты как маленький? — она вновь его поцеловала. — Ну все, дуремура, мне пора… — улыбаясь уже чему-то своему, она отошла от него, влезла в юбку, застегнула ее, поправила футболку и направилась в коридор.

— Не кисни, ок? — деловито говорила Маша, застегивая босоножки на огромных платформах. У двери обернулась.

 — Да, Леш, ты сказал, что заболел, прости, забыла... Что с тобой? Простыл?

— Ничего, все нормально… — улыбнулся Гаршин. — Иди уже, опоздаешь.

Он подошел к ней, и они вновь поцеловались в коридоре. Гаршин обнял ее, зачем-то провел ладонью под юбкой по ее ягодицам, и вдруг ясно, остро почувствовал, что уже не увидит ее никогда. Что-то юное, чистое, нежное промелькнуло перед ним, словно накрыла его прозрачная тень или облако, задержалось на секунду и поплыло дальше. Он едва не заплакал.

«Да что со мной?» — удивился он.

— Ну, я звякну! — широко улыбаясь, Маша с искрящимися глазами помахала ему рукой и исчезла — будто вышла в какую-то другую, новую дверь, за которой находится иная планета. Заперев за ней дверь, Гаршин еще с минуту стоял в коридоре в тяжелой задумчивости и механически слушал, как гулко стучат по плитам ее босоножки-платформы, как открываются и закрываются двери лифта, как, загудев, лифт двинулся вниз.

 

           

КОНЕЦ ДОСТОЕВСКОГО

Прошло всего пять дней, а казалось, будто какое-то новое, властное, чуждое время вторглось в его мерный жизненный ритм. Все это время Гаршин не выходил из своей квартиры, еду и напитки он заказывал на дом. Завтра кончался срок действия больничного, который ему выписала врач-психотерапевт, похожая на натурщицу Модильяни. Дальше следовало брать отпуск. Но куда ехать? Разве можно найти место, где не будет людей? Лекарства, которые ему выписала врач, а также выданная ею инструкцию по лечению отвращения к людям (книжка-брошюрка с яркими цветными картинками медитирующих дизлайкеров), все эти дни пролежали в коридоре в сумке, которую он бросил, когда вернулся из корпоративной клиники.

«Может, полететь в Индию, в Непал, — лениво рассуждал Гаршин, откусывая горячую тягучую пиццу с моллюсками и запивая ее холодным пивом, — поселиться в какой-нибудь пещере, стать отшельником» Эти мысли немного смешили его и одновременно раздражали, потому что он понимал, что слишком сросся с миром людей, чтобы начать жить без него. Без канализации, ванной, трендовой одежды, врачей, без возможности поедать отменного качества пищу. Без машины, без интернета, наконец. Даже сейчас, без человеческих особей рядом, полная изоляция порядком нервировала Гаршина. Развалившись на диване, он щелкал телевизионным пультом, рассматривая мельтешащие на экране кадры, и поражался тому, как быстро исчезла его привычка рано вставать, делать зарядку, куда-то ехать, работать с утра до позднего вечера — так, словно все эти годы его беспрерывного бодрого трудоголизма оказались полной, никчемной чушью. И теперь, будто по мановению волшебной палочки, началась другая чушь: тупое, полусонное ничегонеделанье, беспрерывное щелканье пультом, листание интернет сайтов, прерывающееся обедами, выпивкой, душем, сном.

Иногда он делал записи о своем состоянии в живом журнале и в фэйсбуке. Ему отвечали его «френды», писали какие-то комментарии, которые он почти не читал, а если и читал, то раздражался. Да, раздражение, пожалуй, стало единственным сильным чувством, которое медленно возрастало в Гаршине в эти дни. Например, его стала злить художественная литература. На второй день своего добровольного заточения, Гаршин взял наугад с полки книжку — это оказались «Братья Карамазовы», которых он с интересом читал когда-то в студенчестве.

Открыл первую попавшуюся страницу: «… вдруг поднялся Митя и каким-то раздирающим воплем прокричал, простирая пред собой руки: — Клянусь Богом и Страшным судом Его, в крови отца моего не виновен! Катя, прощаю тебе! Братья, други, пощадите другую! Он не договорил и зарыдал на всю залу, в голос, страшно, каким-то не своим, а новым, неожиданным каким-то голосом, который Бог знает откуда вдруг у него явился. На хорах, наверху, в самом заднем углу раздался пронзительный женский вопль…».

Гаршин едва не сплюнул и с отвращением захлопнул книгу. Как же он раньше не замечал этот истерически-пафосный, лживый, театральный язык! Писатель, от которого он когда-то не мог оторваться. У Гаршина словно бы открылось новое, истинное зрение. Он начал листать другие книги, которые стояли на полке — и вскоре понял, что их мир ему так же неприятен, как и мир за окном. Все те, которых он ценил в юности — Сэлинджер, Чехов, Булгаков, Толстой — оказались сумасшедшими, скучными, пафосными глупцами. Из современных авторов он обнаружил на полке только Мишеля Уэльбека, открыл «Элементарные частицы», прочел какое-то мокрое, липкое описание полового акта — и едва сдержался, чтобы не вырвать.

Музыка тоже перестала радовать. Впрочем, современную музыку Гаршин редко слушал — разве что, когда был за рулем, он часто включал станцию «Rock Light», по которой крутили известные роковые композиции в облегченной поп упаковке. Иногда он ставил альбом британской группы «Cherry Ghost», мелодии которой расцвечивали его воображение тихой, уютной меланхолией. Или же включал финскую «Paavoharju», старенький уже альбом «Yha Hamaraa», который погружал в подводные, снежные, какие-то холодно-истерические, бесстрастные грезы, странным образом успокаивающие его. Да, понял он сейчас — в этой финской музыке попросту не существовало людей, даже певец отсутствовал, только лишь ватные, донные, словно из космоса или пробивающиеся сквозь старое радио, звуки погибшего мира, в которых шевелились, потрескивали электрические разряды воспоминаний о прошлом. По пятницам, перед выходными, Гаршин иногда был не прочь послушать стариков вроде «Пинк Флойд» или «Дорз», которые придавали какой-то высший, космический смысл его однообразно распланированной жизни. Но сейчас и эти исполнители стали раздражать. Гаршин нашел альбом «Атомное сердце матери», поставил диск — и вдруг почувствовал, что ему жутко, до омерзения плевать на какой-то там высший смысл этой заунывной музыки, он ее попросту не чувствовал, а слышал лишь примитивно ноющую, помпезную какофонию.

Итак, во второй половине пятого дня своего добровольного заточения, Гаршин расхаживал по квартире, размышляя, что ему делать, и стучал по висящей на входе в коридор боксерской груше. Легче не становилось. Чувство обреченности и загнанности росло и вскоре настолько усилилось, что переросло в панику. У Гаршина мелькнула дикая мысль: а не выбежать ли прямо сейчас на улицу, подскочить к первому прохожему, обнять его и поцеловать, или хотя бы даже подраться с ним? Выйдя на балкон, Гаршин посмотрел на идущих внизу людей — и тут же чувство брезгливости пополам с вязкой тошнотой мгновенно затопило его.

Он почти вбежал обратно в гостиную. Воздух в квартире, несмотря на приоткрытые окна, казался затхлым. Хотелось вырвать, но он перетерпел, отдышался. Через какое-то время Гаршин вспомнил о своем старом, еще институтском приятеле Роме Забелине, по прозвищу Роммель. В общем-то, Гаршин не особенно любил Роммеля, но иногда, по пятницам, они встречались, и случалось, неплохо проводили время. Обычно они отправлялись в ночной клуб, снимали девочек, курили гашиш или траву. Несмотря на свой настырный характер и грубоватые манеры, Роммель обладал странной способностью не раздражать Гаршина, и Алексею это нравилось. Вспомнив, что сегодня пятница, он набрал Забелина.

— Леха, ты как раз вовремя! — громко, по своему обыкновению, закричал в трубку Роммель, — Я в самолете из Доминиканы лечу. Ага, уже сели. Как раз думал, как адаптироваться, блин, в этой гребаной Рашке. Слушай, у меня дома есть кое-что. Ну, ты понял, чувак. Подваливай к шести. Нет, лучше к семи, гребаные пробки. К семи. К семи, Лех, понял?

Кличка «Роммель» прилипла к Ромке Забелину не только из-за имени. Забелин еще в студенчестве увлекался коллекционированием амуниции, формы, наград и дезактивированного оружия нацистской Германии, и очень этим бравировал. Окончательно Роммелем его стали называть после того, как Забелин стал носить на правом безымянном пальце серебряное кольцо с эсэсовской символикой, которое, как он утверждал, ранее принадлежало самому «Лису пустыни» — нацистскому генералу Роммелю. Коллекция фашистских раритетов Роммеля заметно выросла с тех пор, как Забелин разбогател на нескольких новостных интернет-сайтах, домены которых он удачно продал перед думскими выборами.

 

ТРАВА БАЙКАЛА

Путь до дома Роммеля из-за заторов занял около полутора часов. Когда Алексей, наконец, припарковал свой «Шевроле» и пошел по тротуару мимо идущих навстречу мужчин, женщин, детей, то почувствовал, что в нем словно бы образовалась тонкая защитная пленка. Вероятно, это ощущение, похожее на состояние изнуренности после болезни, знакомо многим: когда все внутри вымораживается, усыпляется, и внешний мир тебя уже совершенно не волнует.

«Может, я выздоровел?» — с усталой радостью думал Гаршин.

— Я видел тигр! — заорал с порога, едва только открыв ему дверь, Роммель.

— Что?

— Тигр!

Забелин был чрезвычайно возбужден, расхаживал по квартире в одних трусах, прихлебывая из бутылки виски.

— Какой еще тигр? — переспросил Гаршин, входя в гостиную, — в джунглях, что ли?

— Да, в джунглях! Но не зверь, покруче — танк «Тигр», немецкий, тот самый панцер зекс, Т-6, настоящий, реальный, с гусеницами, броней, пушкой. Представляешь?

— Курнул, что ли? — усмехнулся Гаршин, садясь в кресло. — Откуда в Доминикане «Тигр»?

— Да пошел ты, Гаря! Я только бухнул немного. На, — Забелин плеснул ему большую порцию виски в стакан. — Мне там местные рассказали, корабль с военной техникой в апреле 45-го из Европы приплыл. Немцы ж понимали, что им скоро капут, искали, куда переселиться. На Доминикану они случайно высадились, поломка, то, да се. Поплыли, значит, дальше, в Аргентину. А один танк остался. Хрен его знает почему. В джунглях стоит, лианами опутанный, со свастикой, все эти квадратные формы, с керамическими щитками — представляешь, Гаря, краса! Я фоты сделал, тебе покажу. Да не в этом дело, Леха. Я договорился, я этот танк я куплю, понял? Все оформлю, как надо, мне его привезут. Поставлю во дворе на даче. Ну, ты же видел, на даче места полно. Я его отремонтирую, он у меня, гад, ездить будет! Представляешь, я на «Тигре» по шоссе рулю, мерсы и бэхи врассыпную…

— Ром, ты говорил, у тебя там покурить есть, — кривя лицо, сказал Гаршин.

— Да есть одна трава, чумовая. Берет не сразу, но сильно. Какая-то с Байкала, бурятская. Будешь? Или, может, кок закажем? Но это ждать надо.

— Давай свою траву. Лимон есть, или лайм?

— Есть, в третьем рейхе все в наличии, паря.

Роммель вытащил из пачки «Житана» две сигареты без фильтра, высыпал из них табак, смешал табак с травой, аккуратно всыпал смесь обратно в трубочки сигарет. Закрутил на концах. Протянул одну Алексею.

— Вперед. Я сам еще не пробовал. Ну, дранг нах остен…

Оба почти одновременно затянулись.

— Леха, прикинь, я в Доминикане такую негритяночку имел, — мечтательно закатил глаза Роммель, — черная как смоль и такая… хрустальная. Да! Черный хрусталь! А губы, губы у нее, так член обхватила, думал, засосет меня в себя… — Забелин засмеялся.

Гаршина от этих описаний слегка затошнило, но он запил свое ощущение виски со льдом. Стало полегче.

— Где лимоны? — спросил он.

— А знаешь, где я дернул ее? — продолжал Забелин. — на «Тигре». Честное слово, уговорил, причем бесплатно, заметь, на башне лучшего тяжелого танка второй мировой войны. Как же она вопила, когда кончала, боже ж ты мой, симфония!

Горшин сглотнул и поспешно отпил виски.

— Прикинь, чувак, джунгли, опутанный лианами фашистский танк, я, белый тигр, и она, черная пантера…Жалко, фотик забыл.

— Знаешь, Ром, — куснув изнутри губу, сказал Гаршин, — а я сегодня впервые соврал бабе, что кончил.

— Как это, соврал? Зачем? — Роммель в недоумении посмотрел на него.

— Ну, она спросила, был ли у меня оргазм. Я и придумал, что был.

— Гм. Ну ты даешь. Зачем врать-то? Я своим не вру, просто натягиваю ее, пока не… Да вообще я всегда кончаю. Слушай, а вообще, какого она спросила? А у нее-то самой был?

— Был, как всегда. Такие дела, Ромка, — Гаршин затянулся косяком.

— Ну ничего, старик, я тебя вылечу, — хлопнул его по плечу Роммель, —. Сейчас телок вызовем, процесс пойдет.

— Не надо, — поморщился Гаршин, — не хочу.

— Как это — не хочешь? Девчонок? Или не можешь? Что случилось, старик?

— Да могу я, но не хочу, Ром. Понимаешь? Противно чего-то.

— Мда, бывает…— кривя лицо, после паузы кивнул Роммель. — Знаешь, Гаря, у меня вот тоже такое было, в Таиланде. Попался, дурак, на старую удочку, мужика вместо бабы снял. Леди бой, или как их там. Так я потом нормальную телку два дня не мог трахать.

— Где лимоны? — спросил Гаршин.

— Да вон же, лаймы лежат… Слушай, а с той черной пантерой на «Тигре» лучше всех оказалось. Я ей пять палок бросил. Сразу. Давай и тебе черную девочку вызовем?

— Роммель, а как же сверхчеловек, белокурая бестия? — усмехнулся Гаршин, выжимая лайм в стакан с виски. — Ты же нацист, Ром. А тут, негритянки, азиатки.

— Да не нацист я вовсе, вот ты дурак! — захохотал Забелин.

— Нацисты евреев долбили. А я, чувак, просто знаю, что есть высшие расы и низшие. Но евреев я тоже к высшим отношу. То есть, гм, к равным себе, то есть к нам.

— Ты же не еврей, Ромка.

— Не еврей. Ну и что? Гитлер, дурак, потому войну проиграл, что на евреев попер. Вот идиот! Да если бы не Холокост, Гитлер бы сейчас всем миром правил, и остался бы в памяти европейцев, как величайший исторический деятель. А он, болван… Нет, чтобы только всех этих черных, цыган недоразвитых, бомжей, цветных уничтожать. Кроме евреев. И кроме японцев тоже. Их — уважаю. Они аристократы среди узкоглазых. А всех остальных — в печку.

Роммель глотнул из бутылки виски, затянулся сигаретой с бурятской травой.

— Понятно. Значит, с негритянками, — Гаршин тоже затянулся, — белым людям спать можно?

— Нужно, — хмыкнул Роммель. — Секс — это же акт унижения бабы, чувак, причем любой. А уж если с цветной… — Роммель посмотрел на тлеющий косяк в своей руке. — Что-то меня не берет. Тебя?

— Пока ничего, — Гаршин покачал головой.

— Ну да, мне говорили, что не сразу действует.

Они вновь затянулись, задержали дым, выдохнули.

— Ок, — кивнул Гаршин. — Я понял. Ты, значит, не всех челов на свете не любишь, а только цветных.

— Ну почему же, Гаря. И среди белых мудаки попадаются, — пожал плечами Роммель, — но надо нам как-то объединяться. Иначе поодиночке цветные нас раздавят. Они выносливее, рожают больше. И вообще, им не нужны книги, науки, они размножаются, торгуют, жрут, и все. Примитивные чуваки, в общем.

— Ну да… — кивнул Гаршин. — А знаешь, Ромка, я, кстати, больший нацист, чем ты.

— Как это? — недоуменно улыбнулся Роммель.

— Да так. Я вообще всех людей не люблю.

Забелин выдержал секунду молчания, потом громко захохотал.

— Это ты круто, старик! Просто крутняк! А меня — тоже не любишь? Вот значит, меня ты, белая сволочь, брата своего, не любишь?

— Тебя… Тебя пока еще… рано не любить, — пожал плечами Алексей. — Да и потом — с чего мне тебя любить, Ром. Что? Как я сказал? Ты слышал?

— Ты сказал: с чего мне тебя любить, — повторил с улыбкой до ушей Роммель

— Не понял? А что такое — любить? Ты о чем, немец?

— А в самом деле — что такое любовь? — Роммель уже почти истерически смеялся. — Что такое любовь, а? Это надо же. Я, блин, забыл, что это? Леха — ты знаешь?

— Я? — Гаршину вдруг тоже стало смешно, — это же просто атас какой-то — любовь… ты слышишь, Ромка, люлю-бё-ё-вь… А ха-ха-ха! Что это? Какое странное длинное слово… С одной стороны, белое такое, а с другой, с задней… желтоватое… Как дохлая пластилиновая мышь. Ха-ха-ха… Любовь!

Роман, зайдясь в хохоте, свалился со стула, на котором сидел. Продолжая смеяться, сгибаясь почти пополам, Роммель выскочил в соседнюю комнату.

Гаршин еще раз затянулся догорающим косяком. Перед собой он ясно различил похожую на вагину, бело-желтую окаменевшую расщелину.

«Это, что ли, любовь? — подумал Гаршин. — Вход и выход. Да, как в жизни. Родился — значит, вошел, умер — вышел. И все? А в середине? Почему на могилах пишут только год рождения и год смерти: вход и выход. А что было там¸ где нарисована черточка? Жизнь — черточка…».

Черточка?

Вошел Роммель — в черной эсэсовской форме. Высокий, сияющий, почти что святой. Гаршину показалось, что эсэсовец Роммель похож на монаха. Монах на службе SS.

— Ну как тебе? — спросил Роммель, кокетливо поводя плечами. — Настоящая, со склада, 1945 года выпуска. Жаль, в боях не участвовала. Девки едут, Леха, я вызвал.

— Зачем?

— Будем их трахать.

— Черные?

— Белые. Снаружи, а внутри… — Роммель, согнувшись в поясе, хрипло засмеялся… — Я тут вспомнил, Гаря.. вспомнил!

— Что?

— Помнишь, чувак, ты сказал как-то… мне сказал… на первом курсе… Что любишь… эту, как ее — Веру.

— Какую Веру?

— Ну Верка у нас училась, на филфаке. Ну, а потом ты от нее ушел, или она от тебя.

— А, что-то такое помню. И что?

— Так она в монахини постриглась.

— Да? Прикол.

— Так она уже ушла из монастыря. Выгнали, что ли. Или сама сбежала, разуверилась, не знаю. Мне кто-то из баб с нашего курса, в фэйсбуке написал. В общем, она про тебя спрашивала.

— Ушла, значит. Вошла и вышла. Вход — выход.

— Ага, туда-сюда обратно, тебе и мне приятно. Черточка.

— Что? — Гаршин пристально посмотрел на Роммеля.

— Говорю, помнишь, в детском аду ты мне этот прикол рассказывал? «Туда-сюда обратно…»

— В детском саду? Про черточку?

— Про чертей. А-ха-ха-ха-ха.

— Роммель, мы что, с тобой вместе в детском саду учились?

— Не, в параллельных садиках, ну там, два адика были, параллельные такие, вроде разные, но параллельные, из которых туда-сюда обратно секретные входы-выходы, можно входить, заходить, выходить, по черточке идти, главное, не упасть, а она короткая… А-а-а-ха-ха-ха-ха!

В голове Гаршина смех и веселость вдруг смешались с яростью и злостью, густой страх окутала желчная храбрость. Злость выстрелила ракетой из этого шевелящегося пластилинового комка и осталась в черном воздухе одна — горящая, светящаяся комета. У Гаршина почти буквально зачесались кулаки, так ему захотелось ударить Роммеля. Но за что? Он не понимал. Но чувствовал, что надо. Это было сильнее его.

— Слышь, чувак, а ты что, слышишь, о чем я думаю? — как-то приглушенно спросил Роммель.

— Нет.

— А я тебя слышу. Давай, вмажь. — Роммель вытянул вперед голову, задрав подбородок.

— Дурак, что ли. Зачем?

— Не гаси в себе инстинкт, мямля. Ударь, ну?

Роммель стоял перед ним, улыбаясь, щурясь в сияющем черном нимбе. Шипящая комета подлетела совсем близко.

— Ну?

— Да пошел ты… — Гаршин отвернулся.

Роммель вдруг подался вперед и резко всадил ему кулаком по ребрам. Алексей задохнулся от мгновенной хрусткой боли и опустился на ковер.

— У-у… больно же, — застонал он.

— А ты как думал, трус белокурый, без боли прожить? — радостно орал над ним Роммель, — под Сталинградом, чувак, больнее было. Вставай, давай отвечай. Ну!

— Сука… — выдохнул Гаршин, и, вскочив, с размаху, сам от себя не ожидая такой прыти, впечатал свой правый кулак в освещенную нимбом левую щеку Роммеля. Тусклый, мягкий звук. Голова Романа мотнулась, но он устоял. Нимб прогнулся, но не порвался. Комета шипела.

— Вот оно, вот! — восторженно орал Роммель, держась за щеку, — чувствуешь жизнь? Вот она. Бери!

Гаршин вдруг снова очутился на ковре. Он даже не понял, как это произошло, ударил его Роммель, или нет. Боли не было — она куда-то плавно отпрыгнула.

— Надо же, какая трава… ах, какая трава… — слышал он, поднимаясь.

Роммель выпятил грудь и развел в стороны руки со сжатыми кулаками.

— Давай, Леха, вперед, нападай! Какой кайф! Какой кайф эта трава, а! Пробуждает мужественность. Слышишь? На Байкале ее воины перед боем ели, давай!

Комета потухла. Гаршин внезапно почувствовал к Роммелю какое-то невыносимо острое отвращение.

— Воины… перед боем… — с презрением выдавил он. — Понарошку хочешь, гитлер-югенд? В войнушку, гад. А по-настоящему?

Гаршин знал, что в маленькой комнате, где Роммель храни свою коллекцию, висит на стене действующий немецкий пистолет с полной обоймой. Они стреляли однажды из этого пистолета в подмосковном лесу.

— Я сейчас, Роммель, оР— сказал он, подмигивая Забелину, — подожди, я быстро...

Оружие было на месте. Тяжелый «Парабеллум», называемый еще Люгер — личное оружие немецких офицеров и гренадеров СС, которые любили этот пистолет весом почти в 900 грамм прятать в сапог перед выходом на боевое задание.

Гаршин не прятал — взял тяжелый, словно кусок свинца, «Парабеллум», в руку. Перед этим проверил обойму: полная.

 

Когда он вышел в гостиную, там раздевались две девушки — одна высокая, с брезгливым лицом, которая назвалась Машей, и вторая — маленькая, тонкая, с хмурым, внимательным взглядом и жидкими волосами. Маленькая опустошенно взглянула Гаршину в глаза, потом посмотрела вниз, на «Парабеллум».

— Готовься к войне! — крикнул Роммель и выбросил руку в нацистском приветствии: будто пронзил копьем воздух. Затем Роммель запел что-то, по-немецки с примесью русского. Его похожая на бравурный военный марш песня вытянулась пляшущей змейкой и танцуя, стала удаляться от Роммеля, превратившись в летающее существо. Тоненькой струйкой песня вылетела в соседнюю комнату, и через какое-то время вернулась, стуча топотом ног.

Перед Гаршиным была цель.

Он поднял руку, прицелился и выстрелил.

Потом — еще раз.

И еще.

Стало тихо.