Андрей Есаулов

 

ВОР

 

Ночью отец снова задыхается. Он шумно возится в темноте, шарит около себя рукой и зовёт сдавленным голосом: «Гришка, Гришка!..» Вор слышит отцовский зов и притворяется спящим. Потом ему кажется, что он действительно засыпает, и тогда он видит сон, мимолётный и смутный, как по Волге идёт шуга и с дебаркадера пьяные офицеры запускают ракеты. Вору снится Масленица, снится одно только мгновение, и уже следом он снова слышит призывный шепот отца и видит, как из сумерек грязно-синим пятном проступает окно. Отец скоро затихает. Вору хочется встать, чтобы напиться, какое-то время он лежит с этой думой, дума согревает его, и он снова засыпает. И во сне ему снится, что вставать до утра нельзя – отец призовёт его к себе, будет лихорадочно, одной рукой, тискать его ладонь, а другой – растирать собственную грудь. И всё равно не умрёт.

Ещё Вору снится, как днём раньше отец говорил:

– Нас всю жизнь звали ворами. И меня, и батю моего, и тебя зовут. А крали мы не больше других. Но звать-то как-то надо. А прозвище от фамилии – Ворогушины. А что такое ворогуша? Уж поди-ка не вор. Может – ворог? Фамилия наша древняя, и ну-ка узнай теперь, чьими ворогами были: татарину, или сами от татарина пошли.

Теперь отец молчит. Он только дышит, всё ровнее и спокойнее. И Вор, снова проснувшись, слышит дыхание отца. И кажется ему, что отец тоже не спит. Лежит себе в темноте, пялится на светлеющее окно, и думает, что вот он скоро умрёт – и сны ему к тому каждую ночь снятся, – а всё без него останется: и сын живой, и улица, и Волга. Отцу горько умирать, Вор это знает. Горько оттого, что не повидал он чего-то такого, ради чего и народился-то на свет. И кажется ему, что поживи он ещё немного, то непременно это «что-то» увидит.

– Гришка, – зовёт отец сдавленным голосом, – слышишь ты, вот тут, – он видимо дотрагивается до груди, – как кол вбили, до позвоночника... Ты это... Ты знай, кума нам за избу ещё должна. Тогда она не всё заплатила. Думала, водкой откупилась. Два хрена! Я деньгам счёт знаю. Я ей так давеча и сказал. Ты, коли что, сразу к ей. Пусть похороны делает. С попом. Кто его знает, может и вправду положено. Скажи ей – она нам должна. Смотри, чтоб как собаку не зарыли.

Отец замолкает и слушает в темноте: не отзовётся ли сын. Но Вор молчит. Он боится даже повернуться на другой бок, боится, что отец окликнет его снова; и так, маясь на отёкшем боку, засыпает.

Во сне Вору не хочется идти к куме, для неё Вор и отец его – голытьба. Хотя, если что-то надо сделать по хозяйству, сразу бежит к ним. Вот погреб ей вырыли. Год назад дочку свою, Варьку, замуж выдала, за милиционера. Избу им в Весёловском у цыган купила, на вывоз. И Вор с отцом сначала раскатали её, потом заново скатали. Вспомнив избу, Вор подумал об отцовской квартире. Как только отец помрёт, её можно будет поменять на времянку. Кинуть проводку с крыши и печку топить не надо...

– Гришка! – снова зовёт отец, должно быть Вор заговорил во сне. – Слышь ты, – отец долго возится в постели, наконец садится. – Ты квартиру береги. Помру я – чёрные придут. Будут деньги сулить – не верь. Всё подпишешь, обманут, убьют, в яр свезут и зароют. Или опоят чем-нибудь. Если будут грозить – сразу в милицию. Всем расскажи, что грозят, тогда, может, забоятся.

– Уже приходили, – отзывается Вор. – Сто тыщ сулили и времянку. Я сказал – не хозяин.

– Во-во! – оживает отец. - И вперёд так говори. Скажи – брат есть, офицер. Он, дескать, хозяин. И в квартиру их не впускай, даже на постой. Удавят.

Отец снова ложится, долго возится, кашляет, словно бы пытается кашлем продавить в груди стесняющий дыхание ком, наконец затихает. Вор тоже возится под одеялом, поворачивается на другой бок и, думая обо всём сразу, засыпает. На этот раз крепко.

 

2

 

Утром улица, на которой стоит и ворогушинский дом, до краёв, как водой, наполняется ветром. Ветер течёт от Кумынинских болот, по теплу он пахнет илом, и если прохожий останавливается посреди улицы, поворачивается к ветру лицом, то ему, вероятно, кажется, будто стоит он на дне глубокой тиховодной протоки, и что это не воздух, а вода обтекает его со всех сторон.

Вор просыпается, как только на карнизе начинает уныло дребезжать отогнутый угол жести. Не открывая глаз, он представляет, как ветер стекает по улице к яру, далее – вниз, к воде, где у тенистых заберегов ещё сохранился лёд, и рыболовы пробуют его на прочность пешнями. Потом Вор ищет на полу табак. Табаку нет. Вечером, ложась спать, он не захватил его из кухни; но идти на кухню лень. Отец сидит на постели и, держа на коленях старый ранец, достаёт из него и разглядывает фотокарточки. Иногда он что-то бурчит себе под нос, будто с чем-то не соглашаясь, то, старчески кхекая, смеётся. Тогда Вору видны чёрные обломки отцовских зубов. Заметив, что Вор проснулся, отец показывает ему снимок:

– Кума в девках, – говорит он ядовито и смеётся. – Такая же стерва была, только что на гармони играла.

Вор сонно смотрит на молодую куму, а отец уже тянет из кипы другую карточку.

– А этого-то помнишь?.. Да Никола же, Абакумов, участковый Зареченский... Да ты мал был. – Отец трёт карточку рукавом, будто стирая с неё пыль, потом долго разглядывает и вспоминает:

– Да уж, порядок держал... Один на всё Заречное, а как жили! Не в пример теперь. Силища медвежья. А как напьётся – чудил. Землю пальцами буровит, жрёт её, а сам в хрип: «Я – русский богатырь! Я – русский богатырь!? Но никого не обижал. Была у него бочка, у пункта, с водою. Ежели пьяный кто бузит, макнёт туда, лучше всякого трезвителя. – Отец долго смотрит на снимок, откладывает его в сторону. – Так, по-пьяни, и надорвался. С мужиками на мельнице кули на спор тягал. И надорвал. Сердце-то.

– Не помню, – вяло говорит Вор и зевает.

Отец сердито машет рукой:

– Да тебя тогда поди-ка ещё и не было! Когда это было? Дай-ка вспомню...

С улицы с карниза в комнату смотрит голубь. Сумеречная комната, наверное, видится голубю мрачным склепом, а люди в ней – чудовищами. Вору голубь напоминает лето, и он думает, что ещё одну зиму как будто пережили, скоро попрёт зелень и будет не так голодно.

– Бать, – просительно говорит Вор, – давай поллитру купим.

Отец молчит, будто не слышит, потом склоняется над ранцем и остервенело роется в бумагах.

По улице, надсадно урча, проезжает что-то тяжёлое, должно быть тягач. Когда колёса его попадают в выбоину, дом мягко сотрясается. Тягач спугивает голубя, следом, на карниз, слетает стайка воробьёв.

– Бать, – снова зовёт Вор...

Отец отбрасывает ранец:

– Две пол-литры я тебе куплю, две! – говорит он злым вибрирующим голосом и тут же успокаивается. – Дундук ты, Гришка. Отец помрёт скоро, жаба в его груди скребёт, а тебе лишь бы нажраться. Ну, подохну я, ладно, и что с тобой будет? Чем жить будешь? Пенсии тебе моей не будет, побираться – молод; думаешь, ты кому-то нужен?

Вор откашливается и обстоятельно, как что-то обдуманное, говорит:

– Пенсию-то тебе за март ещё не выплатили; коли помрёшь, так я и получу.

– Уже спланировал.

– Да нет, так, сразу подумал.

– Ну а дальше? Получишь ты мои деньги, прожрёшь в неделю, – а дальше?

– Почему же – прожру? Растяну. Вон уже весна. До лета проживу, муки куплю, гороху, а там – урожай. На полях картошки нарою, сразу на зиму, свёклы. Овоща наберу, тыквы. Голубей на элеваторе хоть мешками греби...

Отец отчаянным жестом заставляет его замолчать и собирает в ранец фотографии.

– Голубей, тыквы! – говорит он с обидой в голосе. – А мне уже и до лета жить не определил. Отца родного. Сорок лет кормил, поил, – на что я такого выродка тянул? – Отец смахивает ранец на пол и ложится.

«Обиделся», – думает Вор и закрывает глаза.

– Ты ж сам сказал, что до лета не доживёшь, я на этот случай и говорил. Проживёшь долго – так и хорошо. Вместе бы летом картошку рыли.

Отец молчит, а Вор уже думает, что хорошо бы уснуть вот так, да и проспать до самого лета. Медведи-то спят, отчего же человек не может? Жрать, жрать всё лето, накопить сала побольше, да и залечь до весны. Когда-то, наверное, так и было. Но еды тогда всем хватало, спать много не хотелось, и люди отвыкли от зимней спячки. А зачем? Чтобы больше видеть? Ну, раньше, конечно, было на что смотреть. Природа красивая, древние города. А потом это всё разорили, и уже хотел бы человек спать всю зиму, да привычки прежней нет...

Сквозь думу Вор слышит скрипучий голос отца и переключает сознание.

– ... Или речное училище, – говорит отец в продолжение своих слов, – что ж, что учиться два года; выучился бы, плавал бы теперь. Вон, пароходы-то, по эту пору ходят. Уже и хлеб не сеют, а они всё плавают. Значит, нужны. И чем-то же матросы живут. Значит, платят им... А завод какой! Там хоть сейчас не платят, но живут же как-то. Зато б специальность имел, не голь – перекати-поле... Нет, всё думал в дураках проходить, шалопайничал. А что теперь? Ни семьи, ни специальности. Пенсию даже, какую ни есть, не заработал.

– Кто ж знал, что так будет, – оправдывается Вор; ему жалко отца.

– Кто зна-ал! Другие тоже не знали, однако учились... Ох, Гришка, Гришка, – отец тянет на себя одеяло, – думаешь, не больно мне видеть тебя таким? И что ты без меня будешь делать? Кому ты нужен? Помру, так облапошат. И квартиру отымут, и пойдёшь ты по помойкам куски собирать. Не больно мне? – отец плачет и сморкается в тряпку.

 

3

 

Уже полдень, и от дома напротив на проезжую часть улицы легла скошенная четырёхугольная тень. Вор курит, прижимаясь лбом к оконному стеклу, наблюдает прохожих и пытается представить, сколько у них у всех, вместе взятых, в карманах денег. Выходит – много. Потом Вор долго смотрит в буфете.

– Бать, – говорит он, вернувшись в комнату, – муки две горсти только, макаронов немного, и гречи.

– А жир? – отец уже успокоился.

– Нету жира.

– Как же нету, в банке-то.

– Нету в банке. Я вчера последний растопил и в макароны вылил.

Отец сердится:

– Макароны можно б и без жиру. Что ж я эти деньги, по ночам рисую?

– Муки бы надо, – говорит Вор.

Отец смотрит на стену и упрямо молчит. Наконец перестаёт сердиться.

– Ладно, – говорит он, – вари макароны, там посмотрим.

– Муки надо, и, батя, укроп сушёный продают. Хотя бы кулёк взять.

– А укроп тебе на что?

– В макароны. В глотку уже не лезут.

– А водка лезет?

И снова молчание.

Потом отец ищет деньги.

– Сам я уже не выйду, – говорит он при этом, – а тебя пошли, так ведь нажрёшься. – Отец перестаёт искать и смотрит на сына.

Вор беспокоится:

– Не нажрусь, – обещает он мрачно. – С чего нажираться, коли деньги последние.

– Последние и есть.

Потом отца снова терзают сомнения. Вор убеждает, что не напьётся, отец не верит. Не верит и когда отдаёт сыну деньги, и когда тот идёт к двери. Отец всё сомневается и хочет остановить сына. Но дверь за Вором захлопывается, и оба в этот самый момент понимают, что Вор напьётся.

На улице Вор долго жмурится от солнечного света – тепло. На той стороне, видно, поддувает, а тут, в затишке, тепло. Во дворах тоже безветренно, и даже немного припекает. В мусорном контейнере шурует клюкой переломленная в пояснице старуха. Вор вспоминает отцовы слова и усмехается. «Уж лучше на базу, гниль перебирать, – зло думает он. – За день ведро картошки заработать можно».

На рынке в рюмочной Вор берёт сто пятьдесят грамм. К водке дают пересушенную корку, посыпанную солью. Края у корки скрючены, а под солью мокро. Вор обстоятельно выпивает водку, съедает хлеб и, думая о том, что вместо двух килограммов муки можно купить один, выходит на рыночную площадь.

У мясного павильона два азиата распалили в мангале огонь. Дым густо накрывает мануфактурные ряды, торговцы мануфактурой ругаются, а азиаты золотозубо скалятся и глядят по сторонам.

«Отчего их все не любят? – думает Вор. – Они, конечно, воруют, и всех хотят обмануть, а кто нынче не ворует»?

От выпитой водки в голове делается ясно и тепло. Тепло делается и под сердцем. Вору представляется, как он подойдёт сейчас к чёрным, расскажет им про то, как всем всюду плохо, и чёрные будут слушать его и кивать головами.

«Они такие же люди», – думает Вор.

Потом он вспоминает, как сосед Ястребов рассказывал, будто в Москве, или ещё где, арестовали таких же чёрных, и будто за то, что делали они шашлык из человеческого мяса.

«Ну, это там, – думает Вор, – здесь не делают».

Потом он думает, что «делают»: рожи у этих чёрных бандитские.

Вор снова идёт в рюмочную, выпивает сто пятьдесят грамм и заедает скрюченой коркой.

«Жиру можно и не брать, – думает он при этом. – Отец сам говорил, что макароны можно и без жиру».

Навалившись на прилавок, Вор рассказывает рюмочнице про чёрных. И про Ястребова, и про Москву. Рюмочницу часто отвлекают, но всякий раз, отмерив водки, она возвращается, чтобы дослушать.

– Ступай, – говорит она после, машет рукой и смеётся.

Во рту у неё Вор видит золотой зуб. И если бы он видел его сразу, то не стал бы открываться перед рюмочницей.

«Она с ними заодно», – думает Вор, выходя на площадь. И он спешит с рынка.

 

А солнце уже стоит над крышей элеватора. И где-то на краю неба, за городом, за Кумынинскими болотами, толпятся белые как снег облака. Но над городом ясно. Солнце отражается в оконных стёклах, в покрытых рябью лужах, и оттого кажется, что его много, что оно всюду, и если бы не ветер, если бы не рябь на пруду, было бы, пожалуй, жарко.